Если идти от Воронова маяка дальше на восток, на побережье уже не встретишь тоней; редкие деревушки, расположенные у моря, вид имеют заброшенный и унылый, живут в них одни старухи да старики, свыкшиеся с местами дорогими и привычными; здесь, на погостах с иструхшими деревянными крестами, лежат их деды и прадеды, осваивавшие этот суровый край. В деревнях покрупнее, где много жителей, налажено хозяйство и держится молодежь — в отдалении от моря, на берегах рек, где в верховьях есть уже и лесок, где климат заметно теплее, нет частых ураганных ветров и не так высоко затопляет пойменные луга в часы приливов.
Я шел вдоль побережья весь день и всю ночь, перебирался через быстрые мелководные речушки со студеной водой, разжигал костры из плавника, сушил одежду, готовил нехитрый обед из тушенки, разогревая ее прямо в банках. Где-то впереди, у самого моря, должна была встретиться на моем пути деревенька Нижа, обозначенная на второй карте. И вот за чахлой рощицей узловатых рахитичных березок показался слабый дымок, был он почти призрачен, едва различим на фоне бледного неба.
Весь день дул норд-ост и по морю гнало крутые волны; сколь отрадным показался тогда мне этот зыбкий дымок, сколько, казалось, сулил он надежды, как подстегнул воображение.
Я разом взбодрился, поправил съехавший набок рюкзак и зашагал тверже и шире, уже не глядя себе под ноги, а весь устремился туда, к жилью, где, верно, в какой-нибудь почернелой от морских ветров и времен избе можно будет найти пристанище, испить чаю, разговориться с хозяевами, вслушиваясь в их мелодичную с растягом речь и вникая в их жизнь.
За околицей тянутся нетронутые, несмотря на конец июля, покосы, ветер мотает и мнет стебли высокого тучного травостоя, свистит на улицах в оборванных проводах, хлопает ставнями покосившихся домов, сиротливо уставившихся на реку пустыми окнами. У берега, за излучиной реки, стоят на якоре пять карбасов, разлатых к носам, с обуженными кормами. На жердях колышутся сети, вывешенные на просушку. Жилых домов в деревушке всего несколько. Перекособоченные окошки тускло отблескивают стеклами на солнце, рядом с сараями белеют торцами костры нарубленных, аккуратно уложенных дров. Из дымника крайней избы курится, стелясь по ветру, сизоватая струйка.
Стучусь в дверь, но никто не выходит. На улицах ни души, деревенька словно вымерла.
— Есть кто живой? — громко говорю я и, пригнувшись, ступаю в просторные, объятые полумраком сени.
В этой половине избы, где треть занимает большая русская печь, где вдоль стен тюфяки да кровати, все окошки мутны от присохших к стеклам комаров и гнуса. Воздух буквально звенит от множества набившихся сюда, в тепло, насекомых. Над каждым ложем сооружен полог из простыней, растянутых на веревочках.
В первую минуту я застыл от растерянности и недоумения: людей не видно, хотя слышны голоса; да из продушин, специально оставленных в белых матерчатых саркофагах, курятся, поднимаются к потолку струи табачного дыма. Справа от меня, на печи послышался шорох, из-под приподнятого одеяла глянуло бледное лицо с запухшими от сна глазами.
— Штормит дак который день подряд, — зевнул сладко мужик до мучительного хруста в скулах. — Эх, погоды, — вздохнул он и поскреб под рубахой грудь. Потом нехотя выбрался из-под одеяла, сел, свесив длинные ноги, обутые в меховые липты, и улыбнулся добродушно и немного смущенно.
— Штормишко привалит, тут уж когды день, а когды и два поотдохнешь не своей охотой, в море-то не выйти проверить ставники на селедку. Тут уж мы, как говорится, по монтажу — где лежу, а где сижу. — Он крякнул, потянулся, выпятив худую грудь, и мягко спрыгнул на пол.
— Заспался, так и моторки вашей не услышал, — проговорил он и глянул в окно.
— Вы с кем, извиняюсь, прибыли?
Я рассказал, что пришел пешком, объяснил, что путешествую вдоль побережья.
— Что ж, милости просим. Да вы проходите в избу-то, присаживайтесь, — словно обрадовавшись чему-то, сказал он.
— Д-да, редко в наши края москвичи жалуют… Так, так. Значит, жизнью нашей рыбацкой интересуетесь? Это приятствеино. Я сейчас самовар налажу, чайку испьете с дороги, — сказал он и вышел в сени.
Вскоре из соседней избы пришел бригадир, — кряжистый степенный рыбак лет пятидесяти с обветренным лицом, узкими, пронзительной голубизны глазами.
— Шуваев, Семен Александрович, — протянул он мне руку и долгим оценивающим взглядом посмотрел в лицо.
Я спросил, почему безлюдна их деревенька и так много пустых домов, оборваны провода, точно недавно прошелся здесь ураган.
— Дак деревня-то умирающая, нынешнюю зиму всего три жителя здесь останется — старухи… — протянул он. — Я избу свою разобрал, а как притякнут морозы — отволоку трактором в Долгощелье, где центральная усадьба, опять по бревнышку соберу там. Прежние года здесь, в Ниже, колхозное отделение было, да решили в районе, что неперспективна деревушка наша. Мода, вишь, укрупнять колхозы пришла.
И он стал с проникновенностью и грустью в голосе рассказывать, сколь хороши здесь покосы и как обидно мужикам, родившимся и выросшим в Ниже, покидать деревушку. В прежние года содержалась тут треть колхозного стада, места хорошие для ловли в зимнюю и весеннюю путины наваги, а вот как забогател колхоз, купил на ссуду, взятую у государства, три рыболовецких сейнера, что ходят в Атлантику за мойвой, — и похерили прибрежный лов, сочли, что ни к чему колхозу это отделение на побережье в тридцати километрах от центральной усадьбы. Теперь приходят они сюда бригадой на карбасах из Долгощелья в июне, ставят в море дрифтерные сети и ждут, проверяют раз в день во время прилива. Но если накатит шторм — иной раз приходится выжидать неделю и больше, и заняться на берегу мужикам теперь нечем, хозяйства ведь никакого, даже сено на пожнях косить ни к чему — не резон плавить его отсюда морем.
— Я тебе, милый товарищ, так скажу, охотой своей мы б в жисть не снялись, дак свет отключили, почту, школу прикрыли, продукты перестали завозить в магазин… Вот и пришлось перекинуться со всем хозяйством в Долгощелье. А скотину, что держали здесь, сдать на убой пришлось. Там от, в Долгощелье, не всяк ей место нашел. Теперь живем не своим домашним молочком да мясцом — на магазин надеемся, а в магазине продукт самый печальный — крупа да консервы, яйцо на вертолетах завозят… Своим-то хозяйством жить было веселей. Вот обстроюсь там, дом, сараюшиик поставлю — может, и заведу опять коровенку. Обретаемся здесь почитай второй месяц, а из-за шторма без дела тоскливо сидеть… Слабовато идет селедка сей год в наши берега. Весна была поздняя… Да и белухи развелось нонче много, столь развелось, что сил нет, рвет наши сети. А чтоб промышлять ее, белуху-ти, никто, вишь, из начальства мозгами не раскидывает. Зря, зря. Сало ее по пятьдесят копеек за килограмм, да мясо, да шкура тоже стоит чего-то. Тонна в ней одного сала, почитай на полтыщи. В нашем, в Мезенском районе, ни один колхоз не шевелится, чтобы ее промышлять.
Слева от меня дернулся полог над кроватью, кто-то хекнул, показалась нога в шерстяном носке грубой вязки. Кряжистый зарумянившийся со сна рыбак вылез из-под полога, сел рядом со мной на лавку, закурил.
— Я тебе, товарищ путешественник, прямо в лоб скажу — по старинке промышляем мы на береговом лове, той же методой, что деды и прадеды наши. Только в прежни года нитяны сети были, а у нас — капрон. Дак белуху-ти старики что ни год били, а мы не бьем. По двадцать пять карбасов — слышь, ходили за ней под Конушин из Долгощелья. А теперь ни единого. Теперь не то, что в Архангельске да в Мезени — у нас в Долгощелье не купишь в магазине рыбку свежу. Мало, мало заботятся о береговом лове, считают, мороки с ним много. Это в прежние времена, когда были только елы да шхунки деревянны, промыслили у берегов, а теперь корабли железны, в океан ходят, морозят в трюмах рыбу. Теперь всей деревней не выйдут с сетями на карбасах, ежели прет в берега вешней порой белуха.
— Вот наш колхоз «Север» — миллионер, — раздался за моей спиной бодрый молодой голос, и из-под полога вылез невысокий моложавый рыбак.