Как реагировала ленинградская интеллигенция на дело Хейфеца?

Дело Хейфеца вызвало неожиданный общественный резонанс. До тех пор молодая литературная школа в Ленин граде рассуждала так: трудно жить и работать при советской власти, но Россия — единственное место в мире, где способен творить русский писатель. Что бы ни было, здесь всегда сохранялся шанс работать творчески, одновременно как-то зарабатывая на жизнь — переводами, дувЬшжом фильмов, халтурками на малых студиях, внутренними рецензиями. Сама идея отъезда из СССР выглядела духовно порочной — если исключить, конечно, возникновение еврейского национального сознания в чьей-то литературной душе. В этом варианте считался допустимым и отъезд. Но таких случаев было ничтожно мало.

Кажется, в 1973 году я получил вызов из Израиля. Узнав об этом, Боря Стругацкий сказал мне: "Дезертирство это, Мишка! Мы держим фронт. Сплошной линии нет, каждый сидит в своем окопчике. Но я всегда знал, что где-то за горизонтом в своем окопчике сидит Мишка. И — было легче держать оборону. Сейчас ты дезертируешь. Езжай. Твой выбор. Но мне — будет труднее…".

Когда же рассказал о вызове Юрию Осиповичу Домбров- скому, он откликнулся: "Значит, меня одного оставляете?" — "Но здесь я никому не нужен". — "Вы не нужны здесь только тем людям, которые сами тут никому не нужны. А России вы нужны".

Я повздыхал… и остался. Так же мыслили все мои сверстники в тогдашней молодой литературе. И Бродский тоже от нас не отличался: перечитайте-ка его предотъездное письмо на имя Брежнева! Марамзин — тот, даже выйдя из зала суда, не собирался эмигрировать: "Что русский писатель будет делать на Западе!"

Но когда через шесть лет я вернулся в Ленинград, то застал — литературную пустыню. Уехали из города почти все знакомые литераторы, не только изгои, но даже люди, признаваемые властями. Город будто опустел!

Я вовсе не связывал пустошь с собственным "делом": слишком скромное место в литературной жизни города занимал. И осознал связь случившегося с собой, только прочитав уже в Израиле повести Сергея Довлатова. Мы с Сергеем практически не были знакомы (изредка раскланивались в Союзе писателей, и все). Тем не менее я упомянут четырежды в его собрании сочинений. Вот, к примеру, цитата из "Заповедника":

"— Я не поеду. Пускай они уезжают (говорит жене герой повести, "Долматов"),

Кто они? — спросила Таня.

Те, кто мне всю жизнь отравляют. Вот пусть они и едут.

Тебя посадят.

Пусть сажают. Если литература — занятие предосудительное, наше место в тюрьме… И вообще за литературу уже не сажают.

Хейфец даже не опубликовал свою работу, а его взяли и посадили.

Потому и взяли, что не опубликовал. Надо было печататься в "Гранях". Или в "Континенте". Теперь вступиться некому. А так на Западе могли бы шум поднять.

— Ты уверен?

— В чем?

— Что Миша Хейфец интересует западную общественность?

— Почему бы нет? О Буковском писали. О Кузнецове писали… Еще раз говорю — не поеду.

— Объясни — почему?

— Тут нечего объяснять… Мой язык, мой народ, моя безумная страна… Как раз березы меня совершенно не волнуют.

— Так что же?

— Язык. На чужом языке мы теряем 80 процентов своей личности. Мы теряем способность шутить, иронизировать. Одно это меня в ужас приводит".

Как всякий истинный писатель, Сергей уловил глубинные мотивы в психологии наших коллег: "Просто я не мог решиться. Меня пугал такой серьезный и необратимый шаг. Ведь это как родиться заново. Да еще по собственной воле. Большинство людей и жениться-то как следует не могут".

Но в финале повести герой уезжает в Штаты!

…После моего "дела" множество питерских молодых литераторов, у кого оказалась возможность уехать по израильской визе, покинули Ленинград. В Мичиганском университете еще раньше профессорствовал Иосиф Бродский, в Дартмутском сделался профессором Лев Лосев, в парижской Сорбонне — профессорствовал Ефим Эткинд, в редакции парижского "Континента" и "Эха" работал Владимир Марамзин, Игорь Ефимов организовал издательство "Эрмитаж". В "Новом американце" появился редактор — Сергей Довлатов.

А в Иерусалимском университете позже всех начал службу новый научный сотрудник — Михаил Хейфец.

Сейчас фигура Бродского предстаёт перед читателем то бронзовым монументом, то объектом идеологических спекуляций и кладом верификационных находок. Каков для вас реальный Бродский сегодня?

Я по-прежнему больше люблю "своего", то есть раннего, "русского" Бродского. Из поздних сочинений ближе некоторые куски прозы. Да, понимаю всю искусность, глубину мыслей в стихах "заграничного" периода, но сердцу не прикажешь — ранний Бродский ближе…

Главный урок, извлеченный из собственного общения с феноменом Бродского, — это вера в справедливость объекта, которым я сам преимущественно занимаюсь. Иосиф воспринимается как "монумент", как "классик"? Значит, есть смысл оставаться верным себе, пренебрегая соблазнами — деньгами, признанием (властей или общества — все едино), личными успехами. Не получится — значит не получится, значит не дано было свыше, но только так, сохраняя верность себе, можно чего-то прочного в жизни достичь.

Иосиф — это человек, который реализовал себя. В этом для меня главный урок этой жизни. А что еще человеку надо?

Мне хотелось бы обсудить с вами еще одну важную тему: Бродский и еврейство. Как по-вашему, имя Иосифа родители дали ему в честь библейского Иосифа или в честь великого тирана?

Несомненно, в честь великого вождя Иосифа Виссарионовича. Это довольно искусно придумали — с одной стороны, вполне еврейское имя, привычное для семьи и для еврейской родни и окружения, с другой, — имя верноподданное. Даже более чем!.. Все-таки отец работал в печати, так ведь?

Бродский не стыдился и не гордился своим происхождением. Объясняя причину своего ареста, он сказал: "Так случилось, что я соединял в себе два привлекающих внимание качества — я писал стихи и был еврей"[9]. Кто он был в первую очередь — еврей или поэт?

Любопытный вопрос. И, несомненно, имеющий право на существование. Примерно как спросить — кем был, в первую очередь, Вальтер Скотт или там Джонатан Свифт — британским писателем или шотландцем, ирландцем… Разрешите немного отвлечься в теорию, чтобы моя позиция по этому вопросу стала яснее будущим читателям.

Я разделяю теорию парижского исследователя Д. Гузевича, что в России давно существуют две культуры — российская, имперская, и русская, народная. Всякая имперская культура создается из потоков, питаемых культурами всех народов, в империю входящих, — она принимает из этих культур какие-то подходящие ей ценности или наоборот отвергает их, если они почему-либо интересам империи не соответствуют. Причем это относится к культуре имперообразующего народа тоже, т. е. к русской. Пример, приводимый Гузевичем, особенно ярок: Императорская Академия наук более ста лет состояла почти на 90 процентов из этнических немцев, однако несомненно была великим феноменом российской культуры (но не русской). С этой точки зрения Пушкин, например, есть великий российский поэт, недаром он писал — "и назовет меня всяк сущий в ней язык", а вот Кольцов или Ершов, жившие в ту же эпоху, — конечно, поэты русские. Гоголь — великий российский писатель, а его современник Шевченко великий украинский поэт, Блок — российский поэт, а Есенин — русский поэт. Это два разных явления, хотя близких, российский и русский, и их изучение, конечно, вполне достойно стать предметом в литературной науке.

С этой позиции, Бродский — конечно, великий российский поэт, но не русский…

Я позволю себе вмешаться в ваши рассуждения. Манера чтения Бродского собственных стихов многими воспринималась как имитация иудейской молитвы. Голос, интонация — всегда были для Бродского сутью поэта. "Биографии не оставалось ничего другого, как следовать за голосом, постоянно от него отставая", — пишет он о Цветаевой[10]. Если то же самое происходило и в случае самого Бродского, как нам отделить иудея от русского поэта?

вернуться

9

James Atlas. A Poetic Triumph // New York Times Magazine. October 21. 1980. P. 34.

вернуться

10

Иосиф Бродский. Поэт и проза // Сочинения Иосифа Бродского. СПб.: Пушкинский фонд, 1999. Т. 5. С. 133. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием номера тома и страницы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: