Каким образом к вашей статье оказался причастным Е. Г. Эткинд?
Давал я читать рукопись, например Маше Эткинд. Не без задней мысли, врать не буду — понадеялся, что если статья Маше понравится, она, возможно, покажет ее прославленному отцу. Ефим Григорьевич считался в тогдашнем Питере лучшим знатоком поэзии вообще и поэзии Бродского в частности. Расчет сработал: однажды Маша прибежала к нам в квартиру: «Приехал папа, хочет с вами поговорить».
Так мы встретились с Ефимом Эткиндом в первый раз. Профессору статья понравилась настолько, что он не ограничился устной похвалой, а приложил к моему тексту исписанный с двух сторон листок — собственную рецензию. Однако имелось у него и существенное возражение, собственно, его мы с ним тогда и обсуждали. Эткинд писал, что, со слов Бродского, знает: имперскую сущность коммунистической державы поэт осознал не в 1968-м, а в 1956 году, после венгерского, знает: имперскую сущность коммунистической державы поэт осознал не в 1968-м, а в 1956 году, после венгерского похода. При всем уважении к авторитету Эткинда я исправлений вносить не стал. Ибо даже если принять как факт, что Бродский нечто подобное Эткинду говорил (наверно, так и было!), я-то анализировал тексты, а не устные мнения поэта о себе самом. И явственно ощущал сдвиг в мироощущении поэта после 1968 года, а не ранее.
Вы догадывались, как обо всем этом стало известно в КГБ?
Я сделал две роковые, как выяснилось, ошибки. Гордясь высокой оценкой профессионала-литературоведа, приколол его рецензию к первому экземпляру моей рукописи. И — потом позвонил Марамзину: видимо, бессознательно стремясь к реваншу за его отказ от моей рукописи (все мы, чело- веки, слабы!) похвастал по телефону: «Сочинение прочитал Машкин отец, и оно ему понравилось». Но телефон-то Марамзина был уже «на кнопке», как я понял впоследствии, а значит, невольно дал ЛенУКГБ дополнительную и важную для них информацию.
Другой оплошностью было то, что я показывал рукопись соседу по дому, приятелю-прозаику В. Он был человеком неплохим, но, увы, слабым и сильно развращенным близостью к властям и вытекавшими из государственного подкупа писательскими привилегиями. Как раз в момент, когда он возвратил мне рукопись, я заподозрил в нем внештатного сотрудника органов. Как ни глупо звучит, не придал своим подозрениям важного значения. Ну стукач, но не идиот же, не станет закладывать соседа, приятеля, с которым вместе детей выгуливает? Что, не найдет объекты для доносов менее близкие, менее опасные для себя? Я рассуждал как бы разумно — но в том таится роковой просчет моего обычного подхода к жизни. Люди часто не в состоянии рассчитать выгодную им самим линию поведения; именно неразумие (иногда даже безумие) партнера — самое неподрасчетная и самая сложная ответная реакция, когда ведешь с кем-то жизненную игру.
По ведь Марамзин вроде бы уже нашел нового автора?
Да, через некое время я узнал от читателя моей рукописи (приятеля Маши Эткинд — врача В. Загребы), что Володя, устав дожидаться нового варианта (а может, разуверившись в моей способности его изготовить), заказал новое предисловие и получил (помнится, Загреба назвал мне и фамилию автора — поэта Игоря Бурихина). Это стало моральным облегчением для меня: теперь я мог больше не биться над исправлением текста, который изначально изготовлялся именно таким, как я мог и хотел его сделать. Другой человек исполнил необходимую общественную работу — слава богу! Я спрятал текст статьи, все отпечатанные на электрической «Оптиме» экземпляры в архивный ящик моего письменного стола и… забыл о них. (Замечание в скобках: Марамзина, видимо, мучили некие комплексы относительно отвергнутого заказа, и он обещал все-таки позже забрать мой текст и отдать в редакцию самиздатского журнала «Евреи в СССР». Так я впервые узнал о существовании сего печатного органа. Интересно мне, по этой или по какой-то другой причине ЛенУКГБ сочло нужным подключить к нашему делу редактора «Евреев в СССР» профессора Александра Воронеля. Но по нашему делу Воронель прошел сравнительно благополучно — всего лишь был выдворен из СССР.)
Расскажите о самом аресте, пожалуйста.
Утром 1 апреля 1974 года будит жена: «Мишка, к тебе пришли».
Возле подушки возвышается крепкий мужик: «Мы к вам из КГБ, Михаил Рувимович», — и сует под нос книжечку: «Старший лейтенант КГБ Егерев». С ним был лейтенант КГБ Никандров, кто-то еще и, как бы выразиться… их понятые.
Странно сегодня, но я нисколько не удивился. Все смотрелось, как в кино.
Райка, кинь трусы, — с такого возгласа началась моя лагерная карьера.
Практически в тот момент я начисто забыл про давнюю статью о Бродском. Ну лежит что-то в архиве… Во-первых, не принята заказчиком, следовательно, документ личного писательского собрания. По меркам того времени — неподсудный феномен. И вообще я просто забыл, о чем писал полгода назад! Работал много, успел сделать куда более опасную рукопись. Настолько опасную, что ее, единственную, замаскировал в столе. Только ее обнаружения и боялся! Но гэбист Никандров подержал ее в руках (в «маске») и… отложил в сторону. Так и началась моя удивительная «везуха» по части обыгрывания КГБ в конспиративных играх (ее завершением явилось появление в парижской печати двух книг, написанных в зонах и ссылке).
Когда гэбисты извлекли из брюха письменного стола «Бродского», я, правду сказать, забеспокоился, но не о себе, а об Эткинде. Вот — замешал постороннего человека в дело! Гэ бисты были обрадованы находкой, но как-то и тихо растеряны… Меня после обыска не арестовали, хотя по канонам должны были вроде… Из чего был сделан вывод, что меня не арестуют вовсе. Как выяснилось — ошибочный: увели в следственный изолятор через три недели. В день рождения В.И.Ленина. В том трехнедельном промежутке мы и встретились с Эткиндом вторично. Он приехал на Новороссийскую и увел меня погулять в парк Лесотехнической академии, находившийся напротив нашего дома. Обсуждалась некая юридическая тонкость…
Я изложил ему тактику, избранную на допросах (меня уже как свидетеля"): мол ходил советоваться с разными специалистами, как "деполитизировать" статью (термин, который впоследствии я услышал от старшего лейтенанта В. П. Карабанова), следовательно, с точки зрения закона правонарушений не совершал — не распространял сочинение, а напротив, хотел его обезвредить… Эткинд соответственно тоже ни в чем не должен считаться виновным: когда ему дали статью, он же не знал ее содержания и читал текст как консультант по поэтике, а когда прочел — указал мне на ошибки. Но позиция нашей "посредницы", Маши Эткинд, выглядела юридически уязвимой: она-то статью дала читать отцу, то есть совершила чистый криминал "распространения с целью подрыва и ослабления"… И мы договорились с Ефимом, что вовсе не будем упоминать про участие Маши в деле: соврем, что отдал я ему статью напрямую…
Я не понимал серьезности собственного положения, тем более — ситуации Эткинда. Ну прочитал он мою статью, так что из того?
А Ефим Григорьевич понимал?
Понимаете, — объяснял мне в парке опытный собеседник, — они не в состоянии понять, что мы действуем как свободные люди каждый сам по себе. У них существует издательство "Советский писатель", и у нас должен быть "Антисоветский писатель"! У них есть их авторы, вы — наш автор, у них составители, значит, Марамзин — наш составитель, у них главный редактор Лесючевский, у нас я — главный редактор…
А как вы сейчас оцениваете все случившееся с вами?
Сейчас, глядя из будущего, я полагаю, что мой арест явился следствием ошибки, просчета ЛенУКГБ, как и дело самого Бродского. Узнали о подготовке пятитомника, получили через В. черновик-предисловие (мы "имели ксерокс", как выразился на допросе полковник Л. Барков — тогда я впервые услышал этот термин, до того про ксерокопирование не знал ничего, только про фотокопии). Они имели, видимо, и закордонную информацию, что пять томов "уже там" — как виделось, обладали полноценным фактажом для привлечения меня к суду. Обнаружили не домашнее вольномыслие, дозволявшееся по тем временам либеральничавшими властями, а контакт с заграничными "центрами", что было строжайше запрещено! Изъятие из моего архива всех экземпляров статьи о Бродском явилось потому-то большим разочарованием для следотдела ЛенУКГБ. Из-за чего, наверно, меня и оставили на три недели на свободе… Но информацию перепроверили, и когда подтвердилось, что предисловие "там", "за кордоном", — решили брать! Роковым для расчетов начальства оказалось неизвестное, как мне виделось потом, на допросах, обстоятельство, что предисловие-то оказалось не моим, а бурихинским…