На это он ответил, что его ничто не интересует. Если он не пишет, он или играет в карты, хотя и это ему начинает надоедать, пли сидит в пивной. Идти в гости, слушать разговоры простых, обыкновенных людей — ему невыносимо скучно. Всё, что они говорят, ему неинтересно и ненужно, а нужного и интересного он ни от кого пе слышит. Его звал к себе Сологуб — он не пошёл. Был у Ходотова — постоял, постоял и ушёл. Стало скучно.

Женщины его ещё иногда волнуют, но и то, пока незнаком с ними, а познакомится — и скучно, и ненужно.

Читать он совсем не может — противно. Сейчас может читать одного Пушкина. Даже Достоевский для него невыносим.

Что он любит? «Слово люблю, хорошую фразу, хороший сюжет люблю», то есть всё то же, только своё искусство. Сейчас мучается над поисками новой формы, потому что для новых рассказов ему нужна и новая форма, писать все в одном тоне он но может.

Говорит, что за это время проделал огромную, незаметную ещё для других работу, создал совершенно новый, страшно сжатый, короткий язык.

Говорил, что его до сих пор никто не понимает, как нужно, смотрят на него, в большинстве случаев, как на рассказчика весёлых анекдотов, а он совсем не то. Как он часто любит это делать, проводил параллель между собой и Гоголем, которым он очень интересуется и с которым находит очень много общего. Как Гоголь, так и он совершенно погружены в своё творчество. Муки Гоголя в поисках сюжета и формы ему совершенно понятны. Сюжеты Гоголя — его сюжеты. Наконец, они оба юмористы. Даже происхождение одно — хохлацкое: «Может быть, одна кровь сказывается».

Даже в некоторых жизненных мелочах он находит сходство со своей судьбой. Гоголя часть критиков не признавала, считала «жалким подражателем Марлинского», а часть при жизни произвела в гении. И с ним то же — одни считают анекдотистом, подражателем Лескова, другие, наоборот, — «говорят такое, что неловко становится». (Его собственное выражение.)»

Эта запись относится к очень раннему времени (16 июля 1923 года), когда его книги имели неслыханный, все возрастающий успех. Но её смело можно отнести ко всей его жизни. В книге «Перед восходом солнца» он попытался вернуться к нормальному, естественному существованию. Но судьба решила иначе.

В годы войны многие писатели отправились на фронт в качестве военных корреспондентов, многие были ранены, многие погибли. Зощенко, в прошлом боевой офицер (ему было 47 лет), избрал другую — нравственную форму борьбы с фашизмом.

«Что заставляет меня писать эту книгу? Почему в тяжкие и грозные дни войны я бормочу о своих и чужих недомоганиях, случившихся во время оно?

Зачем говорить о рапах, полученных не на полях сражений?

Может быть, это послевоенная книга? II она предназначена людям, кои, закончив войну, будут нуждаться в подобном душеспасительном чтении?

Нет. Я пишу мою книгу в расчёте на наши дни. Я приравниваю её бомбе, которой предназначено разорваться в лагере противника, чтобы уничтожить презренные идеи, рассеянные там и сям».

Книга направлена против бессознательного страха. Именно бессознательного. Смелость Михаила Михайловича была широко известна. Он дрался на дуэли, рано получил пять орденов (когда ему не было ещё 22 лет), сделал блестящую военную карьеру.

В годы первой мировой войны, как он пишет, его оставил на время неопределённый, необъяснимый, терзающий его страх, о котором никто никогда бы не догадался. Это был не физиологический страх, это было невнятное беспокойство, причину которого он в течение многих лет не мог себе объяснить.

Можно смело сказать, что исповеди, подобной «Перед восходом солнца», в литературе ещё никогда не бывало. Причину своей душевной муки он ищет последовательно сперва в юности, вспоминая множество случаев, которые могли бы, как ему казалось, подсказать ему причину этого состояния. Вслед за юностью он направляет свою мысль на воспоминания детства, потом — раннего детства и, наконец, грудного возраста. Все это не отвлечённые размышления, а реальные случаи, которые постепенно приводят его к мысли, что именно тогда проявились те черты, которые так глубоко исказили его жизнь, изменили характер, наложили печать тоски, недовольства собой.

Перелистывая свою жизнь, Зощенко находит их. Одна из них — боязнь воды. Он вспоминает, например, что, командуя батальоном, должен был перейти вброд небольшую реку, но, прежде чем решиться на это, он велел найти брод, потому что переход через реку по шею в воде бессознательно страшил его. Брода не нашлось, и он отдал приказание. Я не буду приводить других примеров, относящихся к другим инстинктивным страхам, смысл которых был для него загадкой.

«Я отсылаю читателя к моим скудным воспоминаниям, своим маленьким рассказам о своей жизни, — пишет он. — Теперь в них можно увидеть почти все.

В них можно увидеть мой неосознанный страх. Можно увидеть защиту, притворство, бегство. И ту горечь, которой была полна моя жизнь.

И то отношение к женщине, которое было ими незаслужено.

Какую горькую и печальную жизнь я испытал!

Какое закрытое сердце надо было раскрыть заново!»

Пересказывать эту книгу невозможно. Но, прочитав её, можно сделать вывод, что все его рассказы, которые и поныне существуют как образец комедийного жанра, в сущности, глубоко грустны. И это относится не только к книге «Перед восходом солнца». Трагически грустна «Голубая книга». Унизительно грустен ухажёр, что у него не хватит денег заплатить за пирожное, которое взяла его дама. Грустен рассказ, в котором жених на свадьбе не может найти невесту, потому что он видел её только один раз в трамвае. Грустен рассказ о даме с цветами, в котором героиня тонет и её долго не могут найти, а когда находят, муж с брезгливым отвращением относится к мёртвой, которую он нежно и верно любил.

Если задуматься и пересказать эти рассказы без глубоко своеобразной, открытой Михаилом Михайловичем литературной манеры, они говорят о скупости, невежестве, низости, грубости и дикости ничтожной души его героев. Зощенко не понимали и до сих пор считают писателем–юмористом. Он недаром сравнивал себя с Гоголем. Это — юмор страшный именно потому, что он невольно заставляет смеяться.

В конце 30–х годов, когда его слава достигла самого высокого уровня, она не только не радовала его, но была чужда и почти неприятна. Если представить себе всё, что случилось с ним в 1943 году, когда исповедь, которую он писал в течение восьми лет, была опубликована только до середины (что, кстати, совершенно меняет её смысл), если представить себе, что после 1946 года он, человек редкого благородства, мужества и доброты, был представлен в газетах ничтожеством, если представить себе, что к внутренним мукам присоединились внешние, трудно вообразить, как он мог выдержать все это и продолжать бороться. Бороться, не отказываясь от себя, не признаваясь в своих мнимых политически вредных проступках. В сущности говоря, это состояние продолжалось долго, до самой его смерти, в течение одиннадцати лет.

Когда я приехал в Ленинград в начале 50–х годов, он искренно поразился, когда я предложил ему погулять со мною по городу.

Нельзя сказать, что эти 11 лет были однозначны. В конце концов ему предложили работу в «Крокодиле», в маленьких юмористических изданиях. Но он уже не мог писать в прежнем, мнимокомическом жанре. Оставались переводы.

В конце, 30–х годов, когда его ещё не ругали, Ленинградское отделение Союза писателей решило устроить открытые вечера в честь самых видных писателей — Тынянова, Зощенко, Германа, Шишкова. На своём вечере Михаил Михайлович сказал, что ему в жизни приходилось делать все — он был дегустатором, сапожником, милиционером. И он умеет делать все: однажды на пари сшил пиджак — «только скособочил немного». С таким же чувством, вероятно, принялся он за переводы с финского, армянского. Он не знал этих языков, но для него было достаточно познакомиться с содержанием, чтобы угадать стилистическую манеру, а с её помощью безошибочно угадать атмосферу действия, характер героя, внутреннюю связь эпизодов. Это была профессиональная черта, проявившаяся очень рано.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: