— Пошли, пошли, не грызи его, Ира. У меня все твое любимое — и паштет, и творог с чесноком. Пошли, пошли…
И пошли.
Застолье перешло в третью стадию.
Первая стадия — разрушительная, когда по ровненьким горкам салатов и паштетов, по сформованным эллипсам блюд, по зализанному заподлицо маслу в масленках наносят первые удары ножом. Первые грязноватые потеки от селедки на белоснежных тарелках. Первая дорожка красного вина на скатерти, посыпанная солью. Еще только пробуют — на тарелках все лежит отдельно и всего чуть.
Вторая стадия — упоительная. Еще манят сациви, и лобио, и фаршированные помидоры, а уже две горы горячего мяса на двух концах стола. И обносят картошкой. На тарелках — буйные смеси из хорошо приготовленных продуктов, которые нигде не достать. Просят передать хлеб, и кусок идет по рукам через весь стол. Все что-то просят передать. И передают. Мельканье рук. Икорочкой несет. Поджаристо хрустит сочная кура с корочкой. И передают, передают. Ничто не стоит на месте. Все блюда висят над столом. Поднялись. Только передают и накладывают. И первые пустые бутылки из-под водки унесли в кухню.
Третья стадия, когда все уже несколько раз переменили места и теперь каждый вяло ест из чужой тарелки остатки чужой еды, пьет водку из фужера и запивает боржоми из рюмки-наперстка. Первый окурок, запутавшийся в волокнах куриного мяса. Торт щетинится орехами — пухлый, огромный, вкусный, но — некуда! Некуда!
— Кто чай, кто кофе?
— Где ваша рюмка?
— Моя вот… правда, на ней помада, ну неважно.
— Он говорит, что нигде так не кормят, как в русских домах.
— Больше не могу.
— Еще по рюмке.
— И не по одной.
— И чтоб не в последний раз!
— Дай Бог!
Гавайцы поют бесконечное: «Дую-дую-дую-ду. Дую-дую-ду».
— Очень хорошая пластинка.
— А Абба, Абба, шведская, есть у вас?
Вспомнили про шампанское. Вскрыли, а оно согрелось и облило полстола.
— А что пиво — чешское?
— А ликер — «Куантро»?
— Откуда?
— Оттуда!
— Мне говорили, у вас в Союзе трудности с продуктами. Я этого нигде не вижу.
— А может, кто виски со льдом?
— Ой, ой, как вкусно!
— Где вы это покупаете?
— Этого купить нельзя нигде.
— Водки!
А на кухне двое едят ложками из железной банки зеленый горошек и закусывают эклерами, которые лежат горой и которые никому не нужны.
— Курить выходите только на лестницу, умоляю здесь не курить!
— Вы попробуйте эти черненькие, это голландские.
— «БТ» — теперь подделка, это не в Болгарии делают, а у нас.
— Так в Болгарии и стоит дороже.
— А табак — кубинский.
— Севочка, больше не надо тебе… не надо.
— Дую-дую-дую-ду! Дую-дую-ду!
— Он просит, чтобы вы звали его просто Гвидо.
— А вас как зовут?
— Лина.
— Вера! Это немыслимо — малина! Малина в мае!
— Это не малина. Это епанча, южноамериканские консервы.
— Что вы смеетесь?
— Я умру, я сейчас умру. Не епанча, а эпаргча! Блеск — на ужин съели епанчу! Умру!
— А вы, Лина, замужем? На вас столько колец, что я не разберу, есть ли обручальное.
Застолье перешло в третью стадию. Всеволод Яр-мак встал навстречу Чернову. «Мы уже старые», — подумал Чернов. Перед ним стоял толстый, но могучий человек. Почти седой. Большое лицо с яростными, яркими, словно подведенными глазами. Кривоватый рот с большими безвольными губами и мощный волевой подбородок. Правой рукой опирается на тяжелую палку. Ноги в рваных тапочках. Распахнутая дорогая заграничная рубашка с небрежно закатанными рукавами, ширпотребовские синие спортивные штаны. Сиплое громкое дыхание, от которого высоко вздымается жирная грудь тяжелоатлета или тяжелобольного. Они не виделись с полгода. Так получилось. Что-то лопнуло, разъехалось в их отношениях. А было время, они просто не расставались. Долгое время так было.
— Иди сюда, Сашка! — Ярмак принял его в объятия богатырской левой.
— Ну, я тебя поздравляю. Ты вроде молодцом.
— Кончай прохиндея?! Знаю я, что тебе с высокого дерева плевать на мои дела. Я всем тут объяснил, какой ты равнодушный гад. Да ладно, не тушуйся. Я тебя все равно люблю. Давай поцелуемся. — Смачно и влажно впился губами. Угрожающе замотал толстым пальцем у самого носа Чернова. — Я соскучился по тебе, понял? А тебя и сегодня силком тащили. Ладно! Всё! Забыли! В последний раз прощаю.
Александр Петрович вспомнил, что именно таким хрипловатым уверенным голосом он сам разговаривал сегодня, когда пришел к сыну. Ему понравился тот его голос, но слишком легко давалась эта маска, еще тогда он почувствовал, что она чужая, слышанная, заимствованная в готовом виде. Теперь понял — он говорил Севкиным голосом и с Севкиными интонациями. И как это было легко, и как жаль, что это не его голос и не его интонации.
— Приветствую, Глеб Витальевич, — сказал Чернов своим собственным, нелюбимым голосом.
— Здорово, Саша. — Иванов сидя протянул руку.
Когда-то в аспирантуре они вроде были на «ты».
Или казалось? А теперь черт его знает, как называть, — и годы прошли, и положение сильно переменилось. И лицо каменное — не поймешь, помнит или нет. Но вроде помнит.
— Здравствуйте, — сказал Чернов худому, носатому, элегантному.
— Бона сэра, — сказал итальянец и зачастил непонятное, пожимая Чернову руку.
Роскошная девица в золоте перевела:
— Синьор Гвидо Паркетти говорит, что много слышал о вас. Он просит вас называть его просто Гвидо.
— Нет, ты представляешь, Сашка, издатель серии «МОДЕРН АРКИТЕТА» — и фамилия Паркетти! Анекдот, — кричал Ярмак. — Слово «анекдот» понимаешь, Гвидон? — придвинулся Сева к иностранцу. — А-нек-дот! Гвидон! Понимаешь?
— По-ни-ма-ешь, — по слогам сказал итальянец. И все засмеялись.
Одинцова нежно хлопотала вокруг Александра Петровича. Положила на тарелку всего понемногу, налила водки.
— Мне налей, — властно сказал Сева.
— Не надо тебе, Сева, не надо, — прошептала Вера.
— Брось. Хочу с Сашкой выпить.
И чокнулись. И выпили. И Паркетти выпил. Все выпили. Кроме Иванова.
— Сашка, книжка-то наша с тобой пошла всерьез. Слыхал, Гвидон хочет второе издание давать.
— Здорово. Поздравляю.
— Тиражики у них, конечно, говенненькие, но так мало-помалу, глядишь, наберется.
— Вы, синьор Гвидо, давно у нас? — спросил Чернов.
Ярмак расхохотался.
— Да кончай ты, Сашка, дипломата из себя корчить. Какой синьор? Он свой парень, коммунист. Товарищ Гвидон. Понял, что я сказал? Понял? Гвидо!
— По-нял, — по слогам, но без всякого акцента сказал итальянец. Все засмеялись.
Сева перегнулся через стол и расцеловал иностранца. Потом одной рукой обнял позвякивающую золотом переводчицу и смело придвинул к себе вместе со стулом.
— А теперь, Линочка, переводите нашему другу выборочно. Вы уже не девочка, сами разберетесь.
Как ни странно, роскошной Лине, кажется, льстило такое вольное обращение с ней. Поразительно, как Севка действовал на женщин. И в молодости, и уже разжирев, и в самый разгар болезни, может быть, даже благодаря ей. Он умел страдать вслух, но как-то очень мужественно. Именно тогда разыгрался его роман с Одинцовой. И Чернов, перекипев, простил — все списала болезнь и странный Севкин магнетизм, который он распространял и на женщин, и на мужчин. Чернов расстался бы тогда с Ириной, но Ярмак с поразительным нахальством, которое выглядело мудростью, свел их снова. Пил с ними, заставлял давать клятвы, что будут любить друг друга. Смотрел на обоих нежными глазами, плакал и говорил, что он скоро умрет, а им жить… И помирал. И не умер. И остался другом обоих.
Тяжело навалившись правым боком на стол, не выпуская из левой руки золотую Лину, Сева говорил в глаза Чернову, хотя чувствовалось, что подлинное его внимание направлено налево, туда, где задумчиво тонул в кресле Иванов.
— Я не знаю, сколько мне годов осталось… а может, и не годов. Так надо успеть делать то, что мы с тобой затевали. Второе там или пятое издание «Эстетики строительства» — это их дело. — Он широко и небрежно махнул рукой в сторону Гвидо. Тот внимательно слушал перевод высовывающейся из Севиных объятий Лины. — Гвидо просит новую книжку. Он читал твою старую статью в «Прометее» и хочет, чтобы мы объединились. Ему нравится, что мы возрождаем исконно русское направление в архитектуре. Мне плевать, что им там нравится… аккуратнее переводи, рыбонька моя. — Он поцеловал неумолкающую Лину в висок. — Мне надо, чтобы в России люди жили в русских домах и смотрели в окна, которые вырублены по-русски. Чтобы русские бабы и мужики мылись в хороших русских банях, а в сауне пусть моются финки. Мне не писанина нужна, а дело. А пока институтом командует Блинов, кроме онанизма, там заниматься нечем… Извини, Линочка, за слово «Блинов» и аккуратнее переведи. Ира, налей всем.