Новый год я встречал в новой компании. Какие-то дизайнеры-экстрасенсы, почти незнакомые. Говорили о медитации. Было нудновато. Даже не пилось. Я сидел в стороне и в ритме музыки стучал ножичком по столу. Вспоминал нашу летнюю ночь у Лисянских. Тогда точно договорились — Новый год вместе. Но вот не вышло. Все повалилось. И как-то сразу. Будто мы тогда до конца выложились. И ничего не осталось. В ноябре мы похоронили Андрея Спелова. Андрюша погиб. Глупо, случайно, на ординарных военных испытаниях в Кубинке. Галя через месяц вышла замуж за дирижера. По-моему, поторопилась, даже если… Но, с другой стороны, надо было оформляться в поездку в Швецию и тянуть было нельзя. Неделю назад они уехали. Вадима взяли в армию. Вика поступила. У Лисянских внук родился — Игорь. Им не до встреч. И Николай Владимирович опять стал прихварывать. Пенальтич выпустил новую книжку стихов. В хорошей обложке и в хороших, как он говорил, переводах. Неделю ходил в Дом книги и наблюдал — покупают или нет. Не купили ни одной. Он запил. Римма моталась с какими-то иностранцами переводчицей и в Москве почти не бывала. Шальновы ссорились, мирились, опять ссорились, рассказывали про свои ссоры. С ними было скучно.
У меня что-то с ногой. Встану утром — ничего. А часа два походишь — немеет. Прямо не ступить. И как иголками. Надо стоящему врачу показаться. Клейман говорит — ерунда. А мне кажется, что нет. Но, конечно, надо преодолевать. Понимаю, что все это мелочи. Но если нет крупного ничего. Надо держаться. Распускать себя нельзя. Хороший лыжный костюм купил. Финский. Надо опять начать бегать.
1974–1983
ПОЧЕМ В ПАРИЖЕ КАРТОШКА?
Почем в Париже картошка?
Нина Родионова — вот как ее звали! Я и тогда с трудом запомнил фамилию именно из-за ее простоты.
В прозрачном пустом зале местной галереи картины казались необязательной добавкой к демонстрации огромных окон, хорошо надраенного неисхоженного паркета, обвала — ровно до середины зала — солнечного света. Дальше солнце не доставало, слишком высоко поднялось. Там, у стены, в тени, была прохлада. Относительная, конечно, потому что на улице — за 30. Картин немного, и почему-то все одного размера: холст, масло, 128 х 84. Вера Ковалева (род. 1949), и опять — Х.М. 128 х 84. Марина Павлова (род. 1954) и вот Нина Родионова, Х.М. (род. 1952).
В тот год позволили выставлять пейзажи с церковками на заднем плане. Вот их и писали. Осенний пейзаж. Зимний. Интерьер — мать и дочь поссорились, а бабушка вяжет и смотрит с укоризной на обеих, сзади в углу маленькая иконка с лампадой, а за окном — далеко — церковка. Павлова, Ковалева, Кугач… А Родионова писала город — тот самый, который был за окнами, — большой сибирский город. Серый дом. Дымное небо. Ровный сквер.
Что же мне понравилось? Не помню, не помню… Сейчас попробую… Печаль — без малейшей чувствительности. Не печаль переживания, а печаль самого предмета — города. Он уже начал догадываться, как он уродлив, как неисправим. Конечно, иногда он встает в позу, стряхивает пыль с лацканов и фотографируется для открытки в выгодном ракурсе. Но сам-то, внутри, дома, без свидетелей, он знает, что он — вот такой. Мы живем в этом некрасивом, безнадежном городе — и Нина Родионова, и я. Я временно, она постоянно. Прославлять его не за что, осуждать — бессмысленно.
Она была польщена звонком. Вряд ли когда-нибудь это случалось. К тому же я был довольно известным человеком.
— А вам кто дал этот телефон?
— В музее. Внизу.
— Кира?
— Брюнетка. Маленькая.
— Ну, Кира, Кира. Это я у матери — детей привезла. Это вы ей звоните, а у нас телефона нет. Я к четырем буду дома. Вы заходите, если можете. Я еще картинки покажу.
Квартира была обычная, двухкомнатная. Полированная мебель, хрустальные бокалы. Коврик на стене. Фотографии. Игрушечный грузовик под стулом. Ничего не было в этой квартире от мастерской, как в Родионовой ничего не было от художника. Крепкая, круглолицая. Длинные светлые волосы хороши.
— Во-от что вам понравилось?! А я ничего такого не думала. Я вообще не думаю, когда пишу. Мне только надо полюбить. — Она выдвинула несколько холстов из-за серванта и стала выставлять их на стульях. — У меня бывает — загрунтую холст, он еще пустой, а я его уже люблю. А на другой смотрю, смотрю, — не мой! Я его отставляю — все равно не пойдет… Ну вот — смотрите. Я чай поставлю пока. А водки не выпьете? Смотрите. Вы мне потом еще что-нибудь скажете. Вы так всё разбираете.
Потом мелькнул муж — маленький, нечесаный. Когда он, быстро и угрюмо поулыбавшись, ушел, она объяснила, что он скульптор и в прошлом году получил пополам с товарищем госпремию за памятник, а госпремия была одна за пять лет на всю Центральную Сибирь. Он очень талантливый, но памятник, конечно, сильно подпортили советами и указаниями, и он его разлюбил. Сейчас совсем работать не может.
Еще смотрели… дома… дымы… Выпили водки. И всплыло слово, которое, может быть, объяснило бы всю эту клонящуюся к нелепости историю, и фраза построилась: «В ваших картинах есть что-то метафизическое», — но она, эта фраза, настолько не подходила ни к Нине, ни к этой квартире, а теперь вроде уже и к картинам не клеилась, что я придержал язык. Честно говоря, меня насторожили ее разговоры про любовь к холстам, и можно было ожидать вопроса: «А что такое “метафизическое”?» Я не уверен, что способен объяснить это слово, не применяя еще более сложных и непонятных.
Мы пили чай и помалкивали. Меня все больше привлекала эта женщина. Нет, не романом тут пахло. Но что-то в ней меня задевало. Она была выпечена совсем из другого теста. Без малейших добавок хандры, неудовлетворенности, протеста. Мы прозябали в одной и той же жизни. Но мне эта жизнь всегда была чужой. А она… она и была самой этой жизнью.
Нина длила свидание. Возможно, ей нравилась моя известность, но сам я не нравился ей. Я разочаровал ее. Это чувствовалось. И мне хотелось переменить ситуацию. Опять скажу — романом здесь не пахло. Хотя… на дне души всегда темновато. Мы были настолько разными, что иногда совсем замолкали и, выпучившись, смотрели друг на друга.
— А давайте устроим встречу, — сказала она и закинула свои светлые волосы за плечи. — У нас есть дача. Не у меня, конечно, а у нас — у художников. Это в Красных Горах. Вы бывали в Красных Горах? Двести километров отсюда. Там воздух. Я своих приглашу, а вы своих.
Все устроилось. Был назначен день и нанят автобус. Нас была дюжина — художников и актеров. Интеллигентнейшая Кира Мелентьевна из музея была с нами. И ее киноман муж, который, к моему удивлению, оказался водителем автобуса. Запылили, запрыгали на старой развалюхе. Мотор ревел. Муж, вывернув голову назад и хохоча, выкрикивал:
— Как это в «Двенадцати стульях» — «Ударим автопробегом по бездорожью»!
А потом:
— Как это у Высоцкого — «Лучше гор могут быть только горы»!
Все было с собой. В ногах брякали друг о друга шампанские бутылки. Водка была отдельно. Везли кастрюлю с «табака», везли овощи, клубнику (местную, крупную, как слива), везли «всё для пельменей». Пыль и тряска прекратились только минут на десять, когда проезжали немецкое село. Тут был автобан и запах яблонь. Потом началось опять.
Когда остановились в брошенной деревне у Красных Гор и веселый муж Киры, крикнув: «Как Крамаров говорил, “сливай масло!”», выключил мотор, — тишина оглушила. Солнце стояло высоко. Изумительно голубая речка бежала в камнях.
Пир намечался на широком дворе, под навесом — в доме было тесно и грязно. Нечесаный лауреат Гена, муж Родионовой, вышел навстречу с еще одним скульптором. Они заехали с вечера. Ожидался и другой лауреат — Слава.
Пошли хлопоты, разжигание печи, готовка. Разговор об искусстве на время отложили. А пока выпили по одной, без закуски — в виде аперитива. Первый сюрприз преподнесла одна из наших — из артисток. Разделась и совершенно голая улеглась посреди лужайки прелестями кверху — загорать. А прелести, признаться, были. Провинциальные художники насторожились. Я подошел и, глядя побоковее, шепнул: