Дошли эти разговоры и до директора. Он заколебался: «А что, если и в самом деле Пятница не справится, поломает машины?»
Но Семён Ефимович справился, и ещё как! Через два года стал мастером комбайновой уборки, а когда у него подросли дети, — главой целой династии механизаторов.
После выступления Пятницы мне как-то стадо не по себе: зреют хлеба на Кубани, самое время отправляться в Шкуринскую на уборку, но дороги мне туда сейчас нет.
Мой путь лежал на Восток.
В перерыве между заседаниями заместитель наркома спросил:
— Когда, Борин, думаешь на Кубань вернуться?
А Вася Давиденко добавил:
— Надо Борина из армии отозвать.
— Отозвать можно, — согласился заместитель наркома, — а как товарищ капитан на это смотрит?
Что ответить? Я рвался домой, к семье, к любимому делу. Но война кончилась только на Западе. Полный мир ещё не наступил. Приходилось ещё за него постоять….
В августе началась война с Японией. Часть, в которой я служил, после боя под Хайларом совершила трудный переход через Большой Хинган, участвуя в освобождении Харбина, Мукдена. В Порт-Артуре закончилась моя военная служба.
Приказ о демобилизации я получил 3 мая. В этот день мне исполнилось тридцать восемь лет. Солидный возраст. Согласится ли Тимирязевка принять в свою семью пожилого студента, шесть лет не слушавшего лекции?
С этими мыслями я отправился в академию. Вот и главное здание Тимирязевки, увенчанное старинными башенками с часами и окружённое парками, рощами.
В сквере — памятник Клименту Аркадьевичу Тимирязеву. Блики солнца падают на плечи, на грудь, освещают широкий лоб замечательного биолога.
Смотрю на него, и чудится — не памятник, живой Тимирязев передо мной. Приветливо встречает великий учёный каждого, кто готов «бескорыстно и всеми силами души служить сельскохозяйственной науке», как служил ей всю жизнь он сам.
Вновь и вновь перечитываю высеченные на мраморном постаменте вещие слова:
«Только наука и демократия, знание и труд, вступив в свободный, тесный союз, всё превозмогут, всё пересоздадут на благо всего человечества».
С этими словами много лет назад великий учёный обратился к Ленину. Теперь их читает каждый переступающий порог Тимирязевки.
Напротив памятника высится здание «Колхозного корпуса». Такое название он получил в честь зачинателей колхозного движения, которые пришли в сельскохозяйственную академию, осуществив на практике тимирязевский союз науки и демократии, знания и труда.
Захожу в кабинет ректора. На душе неспокойно. Что он скажет, какое решение примет?
— Шёл солдат с фронта, — говорит, улыбаясь, профессор, — и по старой памяти завернул в академию. Рады, очень рады студенту-фронтовику. Хорошо, что не забыли к нам дороги.
— Дороги не забыл, а вот что в Тимирязевке получил, позабыл…
— Забытое вернуть можно, — сказал ректор. — Было бы только желание. Считайте себя студентом второго курса.
Время каникулярное — пора уборочная. Решил до начала занятий вместе с Лидой съездить на Кубань, Лида не забыла своей мирной профессии и охотно согласилась поработать штурвальной на комбайне.
Ещё в Москве я получил письмо из Краснодарского краевого комитета партии с предложением по пути в Шкуринскую заехать в Каснодар.
Так я и сделал. Инструктор крайкома, внимательно выслушав меня, сказал:
— Малыми масштабами, Борин, мыслишь. В армии был заместителем комбата, пять боевых наград получил. Спрашивается, зачем же тебе на студенческой скамье сидеть или за комбайном ходить? Пора взять работу; посолиднее. Можем председателем райисполкома рекомендовать… Выбирай район!
— В Шкуринскую хочу.
— Председателем райисполкома или заместителем?
— Нет. Комбайнёром. Эта работа мне больше по плечу.
— Чудишь, Борин! — воскликнул инструктор. — Не к лицу тебе сидеть на одной скамье с юнцами, которые только-только вылетели из школьного гнезда. Они тебя папашей называть будут. Да ты для них и на самом деле папаша. Сколько твоей старшей дочери?
— Семнадцать. Она десятилетку в этом году кончает.
— Выходит, я как в воду глядел. Годы, брат, есть годы. Их назад не вернуть.
Да, не вернёшь. Но я был уверен, что учиться никогда не стыдно и не поздно. Учиться в академии за одним столом с молодыми. Учиться у своих товарищей по труду. Учиться у жизни…
На первой попутной машине я отправился из Краснодара в Шкуринскую.
«ЧТО СМОЛОДУ ДАЁТСЯ — НА ВСЮ ЖИЗНЬ ОСТАЁТСЯ»
Хороша степь кубанская! Колышутся, шумят колосья на ветру: от Краснодара — центра Кубани — и до самой Шкуринской стоят хлеба. Тучные колосья золотистыми волнами, словно взапуски, неслись навстречу.
И чудилось мне, будто шепчут они: «Здравствуй, комбайнёр! Давно тебя ждём не дождёмся!..»
Час был не очень поздний, когда я добрался до Шкуринской. Кругом темно. Должно быть, станица улеглась на отдых. Тишина, нигде ни души.
Иду вдоль станицы, гадаю: в чью дверь постучать? У калитки, ведущей во двор к Ушаковым, замедляю шаг. В окнах света не видно.
Постоял возле дома несколько минут. Кажется, вот— вот откроется дверь, выбежит Николай, скажет:
«Ну, когда, Костя, начнём? — Потом потянет носом: — Чуешь, «Кубанка» поспевает. Скоро косить!»
Но калитка не открылась, Николай не вышел, да и не мог он выйти, как не выйдет больше никогда и Федя Афанасьев. Уложили их навсегда фашистские пули. Рядом с домом, где жил Фёдор, теперь растут посаженные им тополя. Они окрепли, поднялись, но того, кто их сажал, уже нет в живых. Тополя вырастут и будут служить зелёным памятником славному комсомольцу Фёдору Афанасьеву…
А вот и хата, где жил Афанасий Максимович Сапожников. Давненько не виделся с ним. В один год уехали учиться. Сапожников закончил областную партийную школу, работал секретарём райкома партии на Дону. В войну я встречал его в городе Кропоткине. Там формировалась новая воинская часть. Сапожников был назначен начальником политотдела казачьей дивизии и с ней отстаивал Дон и Кубань. Говорили, что его дивизия дралась потом сод Сталинградом, в тех местах, где в гражданскую войну сражалась конница Будённого, и там, в дивизии, Сапожников пользовался большой любовью среди конников: называли они его «батько». А что потом было с ним, я не знал.
Дошёл до середины улицы, вижу огонёк в окнах Трофима Кабана. Стучу. Из хаты выходит не спеша справный мужчина в военной гимнастёрке, в скрипучих сапогах
Кто там? Кому это ночью не спится? сердито окликает он.
Я решил выждать.
— Кого надо?
— Того, кто спрашивает. Принимай, Трофим свет Трофимович, бывшего фронтовика & ночлег и вели хозяйке стол накрывать.
— Костя! Ты? Жив, здоров?!. — кричит Трофим и бросается ко мне.
Пока хозяйка накрывает на стол и расставляет закуски, мы с Трофимом усаживаемся у окна и толкуем о прожитом и пережитом: как я на Кубань переселялся да как местные хлеборобы в первые месяцы к переселенцам присматривались, умеют ли они хозяйничать; как сообщу авторитет комбайну поднимали; где воевали и что видели; кто в живых остался, а кого больше никогда не увидим.
— А что, Афанасий Максимович даёт о себе знать? Есть ли от него вести? — спрашиваю я.
— Есть, — тяжело вздохнув, отвечает Кабан. — Из воинской части похоронную прислали…
После того как узнал о гибели Сапожникова, я боялся спрашивать о Егоре Копыте, но Трофим сам заговорил о нём:
— Что же ты про Егора не спрашиваешь?
— А где он, что с ним?
— С ним — порядок! Вернулся. Грудь в медалях. Все интересуется, когда начнём комбайн восстанавливать. Каким он был красавцем! Подойдёшь, а он как будто улыбается, комбайн-то! Помнишь, Костя, перед войной к нам фотокорреспондент из Москвы приезжал? Большой снимок в «Правде» поместил?
Фотокорреспондент прибыл в Шкуринскую в тот момент, когда члены экипажа проводили вечерний технический осмотр машины. Он сделал интересный снимок, который после «Правды» был перепечатан другими газетами.