— Кто из ваших храбрецов самый храбрый?
— Найдётся таковой, — сказал офицер весело; он был в хорошем настроении после очередной удачи. Построил свой славный взвод и скомандовал: — Самый храбрый — два шага вперёд!
По шеренге пробежал ропот, шёпот, и не успел я оглянуться, как из рядов вытолкнули, подтолкнули мне навстречу храбреца. И какого! При одном взгляде на него хотелось рассмеяться. Мужичок с ноготок какой-то. Шинель самого малого размера была ему велика. Сапоги-недомерки поглощали немало портянок, чтобы не болтаться на ногах. Стальная каска, сползавшая на нос, придавала ему такой комичный вид, что вначале я принял всё это за грубоватую фронтовую шутку. Солдатик был смущён не менее чем я.
Но офицер невозмутимо сказал:
— Рекомендую, гвардии рядовой Санатов.
По команде «вольно» мы с Санатовым сели на брёвна, заготовленные для блиндажа, а разведчики расположились вокруг.
— Разрешите снять каску? — сказал Санатов неожиданно густым баском. — Мы думали, нас вызывают на боевое задание.
Он стал расстёгивать ремешок с подбородка, которого не касалась бритва, а я внимательно разглядывал необыкновенного храбреца, похожего на застенчивую девочку-подростка, переодетую в солдатскую шинель. Чем же он мог отличиться, этот малыш?
— Давай, давай, рассказывай, — подбадривали его бойцы. — Делись опытом — это же для общей пользы. Главное, расскажи, как ты богатыря в плен взял.
— Вы добровольцем на фронте? — спросил я для начала.
— Да, я за отца. У меня отец здесь знаменитым разведчиком был. Его фашисты ужасно боялись. Даже солдат им пугали: «Не спи, мол, фриц, на посту, Санатов возьмёт». Он у них «языков» действительно здорово таскал. Даже от штабных блиндажей. Гитлеровцы так злились, что по радио ему грозили: «Не ходи к нам, Санатов, поймаем — с живого шкуру сдерём».
— Ну, этого им бы не удалось! — воскликнул кто-то из разведчиков.
— А вот ранить всё-таки ранили, — сказал юный Санатов, — попал отец в госпиталь. Обрадовались фашисты и стали болтать, будто Санатов напугался, носа не кажет, голоса не подаёт. А голос у моего отца, надо сказать, особый, как у табунщика, — улыбнулся Санатов, и напускная суровость исчезла с его лица. — У нас деды и прадеды конями занимались, ну и выработали, наверное, такие голоса… наводящие страх. Отцовского голоса даже волки боялись. И вот, как не стал он раздаваться по ночам, так и обнаглели фашисты. Приехал я вместе с колхозной делегацией: подарки мы привезли с хлебного Алтая… И услышал, как отца срамят с той стороны фашистские громкоговорители.
— Было такое, — подтвердили разведчики. — Срамили.
— Вот в такой обстановке колхозники и порекомендовали: оставайся, мол, Ваня, пока батя поправится, — неудобно, нашу честную фамилию фашисты срамят. Подай за отца голос.
— Командир вначале сомневался, глядя на рост его, — усмехнулись бойцы.
— Ну, я вижу такое дело, как гаркну внезапно: «Хенде хох!» — И Санатов так гаркнул, что по лесу пошёл гул, словно крикнул это не мальчишка, которому велика солдатская каска, а какой-то великан, притаившийся за деревьями.
Я невольно отшатнулся.
— Вот и командир так же. «Эге, говорит, Санатов, голос у тебя наследственный. Оставайся». И я остался. Вот так я кричу, когда первым открываю дверь фашистского блиндажа.
— Почему же первым именно вы?
— Потому что я самый маленький ростом. А ведь известно, когда солдат с испугу стреляет, он бьёт без прицела, на уровне груди стоящего человека. Вот так.
Санатов встал и примерился ко мне. Его голова оказалась ниже моей груди.
— Вам бы попали в грудь, а меня бы не задело. Это уж проверено. Мне потому и поручают открывать двери в блиндажи, что для меня это безопасней, чем для других. У меня над головой пули мимо летят. И потому работаем без потерь.
Не без удивления посмотрел я на солдата, так умело использовавшего свой малый рост.
— Ну, а с богатырём-то как же? Тоже на голос взяли?
— Давай рассказывай, как ты его, — подбодрили солдаты.
— Тут до богатыря дел было… — задумался Санатов. — Натерпелся я с этими дураками. Ведь им жизнь спасаешь, а они… Один часовой меня чуть не зарезал…
— Вы и на часовых первым бросаетесь?
— Его посылаем, — сказал один из солдат.
— Да, потому что я очень цепкий… Это у меня с детства выработалась привычка держаться за шею коня. Мы ведь, алтайские мальчишки, всё на неосёдланных да на диких катаемся. Вцепишься, как клещ, и как он, неук, ни вертится, ни скачет, какие свечки ни даёт, нашего алтайского мальчишку нипочём с себя не сбросит.
— Но при чём же тут…
— А вот при чём, — вы встаньте, а я вам на шею внезапно брошусь и обниму изо всех сил… Что вы станете делать?
Я уклонился от испытания. Видя моё смущение, кто-то из разведчиков объяснил:
— Иные с испугу падают.
— Другие стараются удержаться на ногах и отлепить от себя это неизвестное существо. Забывают и про оружие. Забывают даже крикнуть.
— Ведь это всё ночью. Во тьме. На позиции. Непонятно, и потому страшно.
— Ну и пока немец опомнится, мы ему мешок на голову — и потащили.
Так объяснили мне этот приём разведчики, пока Санатов был в задумчивости.
— А вот один фашист ничуть даже не испугался, когда я кинулся к нему на шею. Здоровый такой, как пень. Только немного покачнулся. Потом прислонился к стене окопа и не стал меня отцеплять, а, наоборот, покрепче прижал к себе левой рукой, а правой спокойно достал из-за голенища нож. Достал, пощупал, где у меня лопатки. Да и ударил. В глазах помутилось. Думал — смерть… А потом оказалось, что он ножны с кинжала забыл снять… Аккуратный был фашистский бандит — острый кинжал и за голенищем в ножнах хранил, чтобы не прорезать брюк. Только это меня и спасло. — Санатов даже поёжился при страшном воспоминании.
— Ну, и взяли его?
— А как же, наши не прозевали. Накинули на него мешок. Крикнуть-то он тоже не то забыл, не то не захотел, на свою силу-сноровку понадеялся.
— Ну, да наша сноровка оказалась ловчей, — усмехнулся разведчик, жилистый, рослый, рукастый.
— А ещё один дурак чуть мне все лёгкие-печёнки не отшиб, — вспомнил Санатов. — Толстый был, как бочонок. От пива, что ли. Фельдфебель немецкий. Усищи мокрые, словно только что в пиве их мочил. Бросился я ему на шею, зажал в обнимку, пикнуть не даю. Он попытался отцепить. Ну, где там — я вцепился, как клещ, вишу, как у коня на шее. И что же он сообразил: стал в окопе раскачиваться, как дуб, и бить меня спиной о бруствер. А накат оказался деревянный. Бух, бух меня горбом — только рёбра трещат… Хорошо, что я не растерялся. Воздуху побольше набрал в себя, ну и ничего, воздух спружинил. А то бы раздавил, гад. У меня ведь костяк не окреп ещё. Отец тоже ростом невелик, но в плечах широк и кость — стальная… Так что мне за него трудней в этих делах.
— А с великаном?
— Ну, с этим одно удовольствие получилось. Попался он мне уже после того, как я достаточно натерпелся… стал больше соображать, как лучше подход иметь.
— Да, уж тут был подход! — Среди товарищей маленького храбреца пробежал смешок.
— Подкрались мы к окопу, как всегда, по-пластунски, бесшумно, беззвучно, безмолвно, неслышно… Ракета взлетит — затаимся, лежим тихо, как земля. Ракета погаснет — опять двинемся. И вот окоп. И вижу, стоит у пулемёта, держась за гашетки, не солдат, а великан. Очень большой человек. А лицо усталое, вид задумчивый. Или мне это так при голубом свете ракеты показалось.
Вначале взяла меня робость. Как это я на такого богатыря кинусь? Не могу ни приподняться, ни набрать сил для прыжка… А наши ждут. Сигналят мне. Дёргают за пятку: «Давай-давай, Иван, сроки пропустим, смена придёт».
И тут меня словно осенило: «Ишь, старый-то он какой! Ведь по годам-то мне дедушка. И задумался, наверно, о внучатах». Эта мысль меня подтолкнула — кинулся я к нему на шею бесстрашно, как внучек к дедушке. Обнял, душу в объятиях, а сам шепчу: «Майн гроссфатер! Майн либе гроссфатер!» — и так, знаете, он до того растерялся, что пальцы от гашеток пулемёта отнял, а меня не бьёт и не отцепляет, а машет руками как сумасшедший, совсем зря…