Вот письмо уже знакомой нам харьковчанки Веры Петровны Коняевой. Она рассказывает, как осенью сорок второго года в одном из бараков их лагеря открыли «шпиталь», как называли эту комнату немцы.

«Это была обычная барачная комната с грубыми нарами и соломенными матрасами. Сводили туда всех, кому не удалось убежать — избитых, полуживых. Были они из разных городов и сел. Помню двух ребят — они убежали в третий раз, в этот «шпиталь» попали уже полуживыми. Один из них сказал: «Пусть убьют, но работать на немцев — не буду». И умер. А вскоре скончался и второй. Это были Иван Кадигроб из села Михайловка, Банковского района, Харьковской области и Иван Захарчук из Донбасса. Закопали их под забором лагеря».

Сколько там, на чужой земле, таких безвестных могил, куда ни в родительский день, ни в иной, мудро отведенный предками для памяти, не придет родная душа, чтоб поправить оградку, оставить по обычаю горсть конфет… Нет, не поднимется куст красной калины на казачьей могиле, некому посеять чебрец, по-другому траву-материнку, на материнской.

В Вечном огне солдатской памяти пусть увидятся нам и эти судьбы. И неизвестный мне Ванюша Кадигроб, и Ваня Захарчук, чей снимок с детских лет я видел в соседнем доме…

Нина Семеновна Чебердина сейчас живет в Москве. А в Германию ее угнали в 14 лет из села Червоногригорьевки, Днепропетровской области.

«В цехе был мастер Вилли. Страшный человек, никогда не снимал повязку со свастикой. Он с нами не разговаривал. Только бил. Особенно доставалось ночью, когда мы падали от усталости.

Почти каждый день кто-то умирал. Со мной рядом спала Тамара Варивода из Кировоградской области. На работу ее не водили несколько дней. Уже не могла вставать. Ночью она умерла. Так и лежали мы рядом до утра. Утром ее унесли».

— На них работать не буду…

«Один русский», как обозначено в документах концерна Круппа, сунул обе руки под колеса паровоза. Его обвинили «в саботаже» и расстреляли. Имя его не сохранилось. Десятки, сотни приговоров за саботаж, отказ работать, за испорченную технику рассыпаны в делах фашистских судов.

Петр Семенович Павелко, г. Лубны, Полтавская обл.:

«Наш лагерь был расположен в шести километрах от завода. Чтобы успеть к утренней смене, нас поднимали в четыре часа утра и под конвоем вели на работу. Предутреннюю тишину разрезал топот деревянных колодок. Трах… трах… До сих пор стоит в ушах этот стук.

Раз в сутки привозили баланду. О завтраке или ужине оставалось только мечтать. Правда, два раза в году нам давали натуральный суп — гороховый и макаронный. Было это на Рождество и Пасху».

Однажды расплавленный металл брызнул подростку на ногу. В лагерь его под руки довели друзья. Но утром подняться он не мог. Выкарабкался на построение на четвереньках, а когда строй двинулся, на четвереньках пошлепал за всеми. Конечно, он тут же отстал и с ним оставили одного полицая, чтобы довел «симулянта» на завод. Необычайная даже для Германии процессия вызвала интерес обычно занятых только собой прохожих.

«Нас окружили женщины, на полицая посыпались крики. Мне бросали куски хлеба. Дать в руки нам, русским, хлеб немец не имел права, а бросить — куда ни шло. Полицай отошел было в сторону, но это его не спасло. Немки по-прежнему наступали и что-то кричали. Наконец, полицай решил посадить меня в трамвай, хотя в трамваях ездить нам запрещалось, так же, как и ходить по тротуару. Мы имели право топать только по дороге.

Добрались мы до завода, а там картина повторилась. Только теперь меня стали защищать французы, обрубщики Андре и Юп. И под охраной того же полицая меня отправили в лагерь. Покалечился, помогал на кухне. Там давали картофельные очистки по литровой банке. Какие они были вкусные, эти лушпайки, как называли их у нас дома, напоминали вкус забытой гречневой каши. И я был счастлив, делясь в бараке с друзьями своим богатством из литровой банки.

Поправившись, я решил бежать… В комнате, где меня после побега допрашивали, на стене висел ряд плеток. Каждая — на своем месте. Первая покороче и потолще, конец блестит — чем-то залит. Видно, свинцом. При взмахе она растягивается, затем, падая, сжимается и рвет тело. Знаете, раньше я плакал — он боли, от голода, от обиды и унижений. А теперь в душе словно что-то перевернулось, и я больше не плакал. Молчал, когда меня секли свинцовой плетью, не плакал, когда ставили к стенке, угрожая расстрелом. Я стал словно каменный. Стиснешь зубы, аж крошатся, но не стонешь, не плачешь. Я сказал себе: не сломишься — выживешь.

Расскажу, как били. Посреди комнаты стоит табурет, ложись на него, руками доставай не ближние, а дальние ножки, этим ты лучше себя выпячиваешь — удобнее бить и больнее. Приказывают: считать вслух удары. Считаешь: айн, цвай, драй… Я досчитал до шести, дальше — спазмы…

После двух-трех таких экзекуций, если останешься живой, отправляют по лагерям.

Не знаю, как другие лагеря, но наш жил по своим, неписаным законам, не видным со стороны. Были свои старшие, вожаки. Благодаря им установился относительный порядок. Не было воровства. Не было предателей, а если и появлялись, их быстро разоблачали. Все, полученное по пайку, было свято. Добытое со стороны делилось хотя бы по крошке, но между всеми. Один из нас, умудрившись наловить воробьев, сварил суп. Чуть ли не по команде выстроилась очередь и каждому досталось по ложке. Мне удалось раздобыть ведро груш. Ими распорядился не я — лагерь. Определили: грушу делить на шесть частей. Разделили. Мне в вознаграждение досталась целая груша. В лагере презиралось лазить по помойкам: не унижайтесь!

Пишу вам, ворошу в памяти все это заново, а дома говорят, что дед, мол, впадает в детство. Нет, эти воспоминания — неутихающая боль моя, и я тороплюсь рассказать о ней людям. Я еще тогда говорил: «Господи, мне ничего не надо. Если бы у меня было только вволю хлеба, я был бы самым счастливым человеком на земле». До сего времени я ценю ломоть хлеба, как святыню. И если есть что-то святое в мире, так это хлеб. Я знаю ему цену».

Мария Ивановна Левцова, Ростовская обл.:

«В центре барака был длинный стол, с обеих сторон скамейки. За ними по два ряда двухэтажных нар. Между ними узенький шкафчик. Сверху мы клали чашку, ложку и кружку, на гвоздики вешали одежду, а внизу ставили ботинки. Они были из парусины, на носочке кусочек дерматина и на пятке тоже. Подошвы у ботинок были деревянные. Прибивались гвоздиками со шляпками, как у шиферных гвоздей, только шляпки эти были медные. Матрасы у нас были отрепные, набитые стружками, и дали нам колючие черные одеяла, а простыни, у кого были свои, то стелили, а которые не имели — спали так. А клопов в этих деревянных кроватях и стружечных матрасах было несчетное количество. Не спали, а клопов давили. Всю ночь промучаешься, а утром надо на работу».

Екатерина Попова:

«Пока я болела, меня не трогали. А когда вышла на работу, оказалось, что в нашем цехе установили два новых станка, шлифовальных, и нас с Олей Зайцевой к ним приставили. Наш цеховой дедушка, звали его Отто, стал рассказывать, как надо работать. Требовалось сглаживать неровности на каких-то больших металлических штуковинах. Отто взял одну такую в руки и, не глядя на нас, сказал в пространство: «Ми-инэ-э»…

Мы поняли, что это корпуса мин, и стали думать, какой бы найти предлог, чтобы отказаться делать оружие, которым будут убивать наших солдат. Я прикидывалась непонятливой, не выполняла норму. Однажды мастер привел незнакомого дядьку из заводоуправления.

— Цо не идеть? — спросил он по-польски.

— Да голова у меня кружится, когда станок гудит, — сказала я.

— Махен? Вас махен? (Что вы делаете?) — спросил он. Не дождался ответа, махнул рукой и ушел. Олю от нас куда-то перевели, а меня снова определили клепать батареи отопления, помогать дедушке Отто. После истории с минными корпусами он показал мне оттопыренный большой палец и улыбнулся.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: