Но и через особые меры, через всю жестокость системы, низводящей человека до уровня рабочей скотины, пробивалось человеческое. Об этом рассказывают многие письма, вспоминают многие уже старые сегодня люди. И когда они возвращаются памятью в свою юность, пусть и такую горькую, что-то светлое загорается в глазах. И вспоминается лукавое гоголевское, хотя и сказанное совсем о других временах: «Ну, если где парубок и девка живут близко один от другого… Сами знаете, что выходит».
Елена Ивановна Вишневская:
«Однажды во время перерыва я села на пенек под лучами солнца. Подошел скромный, незнакомый француз и предложил мне сигарету. Покурили, немного поговорили и разошлись по своим цехам. На следующий день этот француз появился в цехе. Я видела, как он разговаривал со своими товарищами, а сам посматривал в мою сторону. Подойти ко мне ему не дал обход полицая, но он сделал это на следующий день.
Это был Роже Дессайн, военнопленный. Его жена Леон недавно умерла во Франции от чахотки, а дети — девочка Шанталь и мальчик Клод — жили с родственниками. В связи с этими обстоятельствами Роже надеялся на свой отъезд во Францию, но единственно чего он добился — это перевода из военнопленных в группу цивильных французов. Покинуть Германию ему не разрешили. Роже перебрался в барак нашего двора и теперь мог время от времени видеться со мной, передавать новости о положении на фронте, делиться своими мыслями. Так началась наша дружба.
Роже проявлял необыкновенно трогательную заботу обо мне. Сколько раз на него натыкался полицай Эуме, когда Роже стоял под нашим бараком с миской еды для меня! Эуме грубо прогонял его. Я просила Роже не делать этого, но он не мог преодолеть растущего чувства ко мне и шел на любые унижения ради того, чтобы хоть как-нибудь облегчить мое существование. Ко дню моего рождения он смастерил деревянную коробочку в форме книги, на крышке которой вырезал слово «сувенир» и вставил свой маленький портрет. Несколько позже преподнес такую же вторую, с моим именем, изысканно инкрустированную цветным деревом. Затем подарил рамочки для фото, одна из них представляла подкову, которую держат хоботами два слона, их клыки были сделаны из зубцов обыкновенной расчески. Работа отличалась изяществом и тщательностью, хотя и производил он ее примитивными инструментами. Эти сувениры теперь всегда находятся на моем бюро. Множество знаков его внимания согревали мои дни: нашел где-то удобную стальную ложку № 000 13 и подарил на счастье, купил мне ножик, выписал из Франции два словаря, да всего и не перечтешь. Все эти мелочи так нужны мне были, так хорошо служили мне в лагере! А как приятны были его ободряющие записки! Если же приходила продуктовая посылка, он неизменно делился ею со мной, ну а я, в свою очередь, с Надей».
Другая романтическая история началась для меня с одного семейного альбома. Перебираешь снимок за снимком и словно перелистываешь годы.
Вот девочка бежит по улице. Солнечный и, видно, ветреный день. Легкое платье облепило фигурку. Куда летишь, малышка? Тебе кажется, что улица детства никогда не кончится. Но уже рядом, вблизи — война! И следующий раз на тебя наведут камеру, как на мишень. На грудь повесят табличку с номером и сфотографируют. И взгляд у тебя будет совсем-совсем иным — взгляд обреченного человека. Человека, у которого хотят отнять родину, дом, имя, оставив только номер.
Вот долговязый подросток, на нем длинный фартук булочника, руки устало опущены… Завтра его тоже угонят в Германию. Он едва успеет сунуть в чемоданчик свою единственную фотографию. Ту, которую уже после войны передаст в палату Лене.
Я переворачиваю снимок и прошу Жана Викторовича перевести: «Всей моей любовью, самой искренней, я тебя согреваю, я надеюсь, что мы скоро увидимся, моя маленькая Лена. Твой истинный друг, который тебя ждет. Жан».
Лена Пономаренко жила в оккупированном Николаеве. Эвакуироваться семья не успела. Фронт откатился к востоку, родной город стал тылом фашистской армии. Все вокруг изменилось. У колонки, куда она бегала с ведром, повесили табличку: «Вода только для немецких солдат. Русские, берущие воду, будут расстреляны». Пришлось ходить к дальнему колодцу. Не оглядываясь по сторонам, она спешила прошмыгнуть мимо соседнего дома. Оттуда тоже грозила смерть. «В этом доме живут немцы, кто нарушит их покой или посягнет на их собственность — будет расстрелян».
Расстреливали каждый день. За то, что был стахановцем. Помогал партизанам. Прятал еврейского мальчика. Просто за то, что ненавидел чужеземцев, ворвавшихся в твой дом.
Лену прятали от угона. В городе не знали фашистских приказов об отправке в рейх «нескольких миллионов отборных русских рабочих», для того чтобы покрыть «катастрофический недостаток рабочих рук в Германии», и «400–500 тысяч отборных, здоровых и крепких девушек». Эти тайные приказы, инструкции станут известны лишь после войны. Но все видели, как чужие солдаты, полицаи хватают на улицах молодых людей и под конвоем угоняют в Германию.
В каждой семье думали-гадали, как спасти своих дочерей и сыновей, как скрыться от продажных вербовщиков, холуев, которые рекламировали фашистскую каторгу словно увеселительную прогулку: «Германия приглашает вас! Приезжайте в прекрасную Германию! 100 000 украинцев работают уже в свободной Германии. И ты соглашайся тоже…»
Дурных нема, — отвечают в таком случае на Украине. Добровольцев, повторюсь, за редким исключением не было. Тогда участились облавы. Полицаи, прислужники понесли по домам, по дворам повестки. Распишись:
«Подтверждаю подписью, что я получил повестку об обязательной явке на работу в Германию.
Мне известно, что за невыполнение этого приказа у меня или моей семьи конфискуется дом, двор и весь скот.
Если я и после этого не явлюсь, чтобы отправиться в Германию, то мой дом или дом моих родных будет сожжен».
Горели дома, горели села, молодежь уходила в леса, скрываясь, как много веков назад от орды. Однажды писатель Юрий Сбитнев рассказал в «Литературной газете» историю, услышанную вскоре после войны. Деревенская женщина вспоминала о дочерях, которых «побелью» увезли в Германию. Побела — рабыня на продажу. «По беле от двора» брали непосильную, горькую дань половцы. Не по белке, как говорится в современных толкованиях, замечает Ю. Сбитнев, а по рабыне. Кстати, и у Даля есть обельный — обращенный в рабство, купленный, крепостной; обель — в Правде Русской, замечает автор «Толкового словаря живого великорусского языка», крепостной холоп… Вот как перекинулся мосток через века, почти через тысячелетие.
«Призыв рождения 1926.
Все мужчины и женщины рождения 1926, жители Николаева, настоящим в последний раз призываются исполнить трудовую повинность.
Кто не последует этому призыву или бегством уклонится от рабочей повинности, будет расстрелян».
1926-й — год рождения Лены Пономаренко. Отец отвез ее за город, на опытную сельскохозяйственную станцию — быть может, там пересидит эту чуму. Не удалось. Вспоминать о тех днях больно и сейчас:
— Повезли нас на арбе по Херсонской дороге, как раз мимо нашего дома. Родители узнали, что меня забрали, примчались на вокзал. Отец на телеграфный столб залез. Что там творилось! И мне поставили букву «Т» — мол, может работать. Я показала матери в окно свою руку. Она кричит: говори, что у тебя аппендицит, сердце слабое. Каждая мать что-то кричала своему ребенку. Да кто там нас слушал! Позагоняли всех в товарные вагоны. Вши, горячка, опухли руки, ноги. Кто мог — бежал по дороге, через окошки выпрыгивали, доски в полу срывали… Страшно вспоминать.
И слушать страшно. Но надо слушать, чтоб не забылась и эта страница войны, эти искалеченные неволей судьбы.
Жан впервые увидел Лену, когда ее и подруг вели в лагерь. Какая-то сила подтолкнула его к незнакомой девушке: «Давай помогу!»
Он часто прибегал в цех, где работала Лена. «Жан подменит меня, а я хоть на две минутки прислонюсь к стенке, передохну».