К осени случилась со мной беда: полез я за крупой в сундук, а там нет ничего. Вот как воры обчистили, — половина огурца была на тарелке, и ту унесли! Лёг я спать голодный. Всю ночь вертелся. Утром в зеркало посмотрел — лицо всё зелёное стало.
Стук, стук! — кто-то в окошко.
На подоконнике грач долбит в стекло.
«Вот и мясо!» — явилась у меня мысль.
Открываю окно — и хвать его! А он — прыг от меня на дерево. Я — в окно за ним, к сучку. Он повыше. Я лезу. Он выше — и на самую макушку. Я туда не могу — очень качается. Он же, шельмец, смотрит на меня сверху и говорит:
— Хо-чешь каш-ки, ду-ра-шка?
Хромка
Плыву на лодочке, а за мной по воде плывёт Хромка — моя подсадная охотничья уточка. Эта уточка вышла из диких уток, а теперь она служит мне, человеку, и своим утиным криком подманивает в мой охотничий шалаш диких селезней.Куда я ни поплыву, всюду за мной плывёт Хромка.
Займётся чем-нибудь в заводи, скроюсь я за поворотом от неё, крикну: «Хромка!» — и она бросит всё и подлетает опять к моей лодочке. И опять: куда я, туда и она.
Горе нам было с этой Хромкой! Когда вывелись утята, мы первое время держали их в кухне. Это пронюхала крыса, прогрызла дырку в углу и ворвалась. На утиный крик мы прибежали как раз в то время, когда крыса тащила утёнка за лапку в свою дырку. Утёнок застрял, крыса убежала, дырку забили, но только лапка у нашего утёнка осталась сломанная.
Много трудов положили мы, чтобы вылечить лапку: связывали, бинтовали, примачивали, присыпали — ничего не помогло: утёнок остался хромым навсегда.
Горе хромому в мире всяких зверушек и птиц: у них что-то вроде закона — больных не лечить, слабого не жалеть, а убивать. Свои же утки, свои же куры, индюшки, гуси — все норовят тюкнуть Хромку. Особенно страшны были гуси. И что ему, кажется, великану, такая безделушка — утёнок, — нет, и гусь с высоты своей норовит обрушиться на каплюшку и сплюснуть, как паровой молот.
Какой умишко может быть у маленького хромого утёнка? Но всё-таки и он своей головёнкой, величиной с лесной орех, сообразил, что единственное спасение его в человеке.
И нам по-человечески было жалко его: эти беспощадные птицы всех пород хотят лишить его жизни, а чем он виноват, если крыса вывернула ему лапку?
И мы по-человечески полюбили маленькую Хромку.
Мы взяли её под защиту, и она стала ходить за нами, и только за нами. И, когда выросла она большая, нам не нужно было ей, как другим уткам, подстригать крылья. Другие утки — дикари — считали дикую природу своей родиной и всегда стремились туда улететь. Хромке некуда было улетать от нас. Дом человека стал её домом. Так Хромка в люди вышла.
Вот почему теперь, когда я плыву на лодочке своей на утиную охоту, моя уточка сама плывёт за мной. Отстанет, снимется с воды и подлетает. Займётся рыбкой в заводи, заверну я за кусты, скроюсь и только крикну: «Хромка!», вижу — летит моя птица ко мне.
Луговка
(Рассказ старого лесника)
Летят по весне журавли.Мы плуги налаживаем. В нашем краю старинная примета: в двенадцатый день после журавлей начинается пахота под яровое.
Пробежали вешние воды. Выезжаю пахать.
Наше поле лежит в виду озера. Видят меня белые чайки, слетаются. Грачи, галки — все собираются на мою борозду клевать червя. Спокойно так идут за мной во всю полосу белые и чёрные птицы, только чибис один, по-нашему, деревенскому, луговка, вот вьётся надо мной, вот кричит, беспокоится. Самки у луговок очень рано садятся на яйца. «Где-нибудь у них тут гнездо», — подумал я.
— Чьи вы, чьи вы? — кричит чибис.
— Я-то, — отвечаю, — свойский, а ты чей? Где гулял? Что нашёл в тёплых краях?
Так я разговариваю, а лошадь вдруг покосилась и — в сторону: плуг вышел из борозды. Поглядел я туда, куда покосилась лошадь, и вижу — сидит луговка прямо на ходу у лошади. Я тронул коня, луговка слетела, и показалось на земле четыре яйца. Вот ведь как у них: невитые гнёзда, чуть только поцарапано, и прямо на земле лежат яйца, — чисто как на столе.
Жалко стало мне губить гнездо: безобидная птица. Поднял я плуг, обнёс и яйца не тронул.
Дома рассказываю детишкам: так и так, что пашу я, лошадь покосилась, вижу — гнездо и четыре яйца.
Жена говорит:
— Вот бы поглядеть!
— Погоди, — отвечаю, — будем овёс сеять, и поглядишь.
Вскоре после того вышел я сеять овёс, жена боронит.
Когда я дошёл до гнезда, остановился. Маню жену рукой. Она лошадь окоротила, подходит.
— Ну вот, — говорю, — любопытная, смотри.
Материнское сердце известное: подивилась, пожалела, что яйца лежат беззащитно, и лошадь с бороной обвела.
Так посеял я овёс на этой полосе и половину оставил под картошку. Пришло время сажать. Глядим мы с женой на то место, где было гнездо, — нет ничего: значит, вывела.
С нами в поле картошку сажать увязался Кадошка. Вот эта собачонка бегает за канавой по лугу, мы не глядим на неё: жена садит, я запахиваю. Вдруг слышим — во всё горло кричат чибисы. Глянули туда, а Кадошка, баловник, гонит по лугу четырёх чибисёнков — серенькие, длинноногие и уже с хохолками, и всё как следует, только летать не могут и бегут от Кадошки на своих на двоих. Жена узнала и кричит мне:
— Да ведь это наши!
Я кричу на Кадошку; он и не слушает — гонит и гонит.
Прибегают эти чибисы к воде. Дальше бежать некуда. «Ну, — думаю, — схватит их Кадошка!» А чибисы — по воде, и не плывут, а бегут. Вот диво-то! Чик-чик-чик ножками — и на той стороне.
То ли вода ещё была холодная, то ли Кадошка ещё молод и глуп, только остановился он у воды и не может дальше. Пока он думал, мы с женой подоспели и отозвали Кадошку.
«Изобретатель»
В одном болоте на кочке под ивой вывелись дикие кряковые утята. Вскоре после этого мать повела их к озеру по коровьей тропе. Я заметил их издали, спрятался за дерево, и утята подошли к самым моим ногам. Трёх из них я взял себе на воспитание, остальные шестнадцать пошли себе дальше по коровьей тропе.Подержал я у себя этих чёрных утят, и стали они вскоре все серыми. После из серых один вышел красавец разноцветный селезень и две уточки, Дуся и Муся. Мы им крылья подрезали, чтобы не улетели, и жили они у нас во дворе вместе с домашними птицами: куры были у нас и гуси.
С наступлением новой весны устроили мы своим дикарям из всякого хлама в подвале кочки, как на болоте, и на них гнёзда. Дуся положила себе в гнездо шестнадцать яиц и стала высиживать утят. Муся положила четырнадцать, но сидеть на них не захотела. Как мы ни бились, пустая голова не захотела быть матерью. И мы посадили на утиные яйца нашу важную чёрную курицу — Пиковую Даму.
Пришло время, вывелись наши утята. Мы их некоторое время подержали на кухне, в тепле, крошили им яйца, ухаживали. Через несколько дней наступила очень хорошая, тёплая погода, и Дуся повела своих чёрненьких к пруду, и Пиковая Дама своих — в огород за червями.
— Свись-свись! — утята в пруду.
— Кряк-кряк! — отвечает им утка.
— Свись-свись! — утята в огороде.
— Квох-квох! — отвечает им курица.
Утята, конечно, не могут понять, что значит «квох-квох», а что слышится с пруда, это им хорошо известно.
«Свись-свись» — это значит: «свои к своим».
А «кряк-кряк» — значит: «вы — утки, вы — кряквы, скорей плывите».
И они, конечно, глядят туда, к пруду.
— Свои к своим!
И бегут.
— Плывите, плывите!
И плывут.
— Квох-квох! — упирается важная курица на берегу.
Они всё плывут и плывут. Сосвистались, сплылись, радостно приняла их в свою семью Дуся; но Мусе они были ей родные племянники.