Париж, 14 ноября 1941

Утром визит доктора Гёпеля, передавшего мне привет из Лилля от Карла Шмитта. Затем с Грюнингером в собрании гравюр в Лувре, где мы разглядывали прекрасные старинные изображения цветов и змей.

Час сумерек; ночь вползает почти неощутимо, точно первые шуршащие волны, высылаемые приливом. Странные создания объявляются с их наступлением. Это час, когда совы расправляют крылья и прокаженные выходят на улицу.

Мы можем требовать от людей только того, что им свойственно, — это как ожидать от женщины любви, но не справедливости.

Париж, 15 ноября 1941

Приглашение на день рождения от Жаклин, модистки-южанки, набережная Луи Блерио. Узкая черная лестница ведет на пятый этаж в лабиринт тесных мансард, напоминающих помещения для кукловодов в театре. Квартира — крохотная спальня, почти целиком занятая огромной кроватью, и крошечная, словно каюта, кухня, где подруга по имени Жанетт — длинная, тощая, слегка демоническая особа — готовит праздничное угощенье. Как по мановению волшебной палочки является обед из семи блюд. К нему бордо, кьянти и кофе с ромом.

В углу висел кусок дерева: это был сильно извитой ствол старой калины — из подобного у нас резчики делают заготовки. Этот тоже был обработан так, что имел вид змеи, обвившейся вокруг шеста. Шероховатость поверхности, будто игра мускулов под кожей, была прекрасно использована: это удалось, потому что в растении живет та же сила. Очень естественны были и цвета — желто-коричневый с черными пятнами, как у тех разновидностей, что живут в болотах.

В связи с этим разговор о змеях вообще. Подруга рассказала, как однажды у себя на родине в Беарне сидела в саду с матерью, кормившей грудью маленькую сестру. Запах молока привлекает змей, и вот гигантская гадюка незаметно и медленно проскользнула к ее стулу сквозь живую изгородь. Мать закричала. Прибежал отец и убил животное.

Она рассказывала это точно миф, живописуя все подробности.

Париж, 18 ноября 1941

О дневнике. Лишь известная доля процессов, происходящих в духовной и физической сфере, находит завершение. То, что занимает нас в глубине, часто недоступно выражению, порой — даже собственному осмыслению.

И тут есть темы, над которыми по какой-то тайной причине мы размышляем годами, такова тема безысходности, определившая собой наше время. Она напоминает великолепный образ волны жизни в азиатской живописи или образ бездны Эдгара По. К тому же это бесконечно поучительная ситуация, ибо там, где нет ни выхода, ни надежды, нам приходится делать остановку. Это изменяет перспективу.

И все же, как ни странно, где-то на самом дне живет вера. Сквозь клочья пены валов и разрывы туч светит звезда судьбы. Я думаю, это относится не только к личности, но и к обществу в целом. В эти дни нами пройдена нулевая отметка.

Напряжение, с каким мы пытаемся выстоять и обрести силу, глубоко скрыто. Это происходит на самом дне сознания. Об этом был тот значительный сон на вершине Патмоса во время поездки на Родос. Наша жизнь подобна зеркалу, в котором — пусть туманно и смутно — отражаются наполненные смыслом вещи. Однажды мы войдем в этот зазеркальный мир и обретем совершенство. Мера совершенства, доступная нам, уже обозначается в нашей жизни.

Во время перерыва на обед у прилавка в отделе эстампов, где я ранее заказал несколько оттисков уже раскупленных гравюр. Среди них — прекрасное изображение кобры, поднявшейся с раздутым капюшоном. Девушка, продающая гравюры, худая брюнетка лет тридцати, сказала, что всегда кладет этот лист изображением вниз. Заворачивая покупку, она не преминула заметить: «Sale bête».[23]

А впрочем, занятная особа. Услышав от меня замечание, показавшееся ей необычным, она на мгновение прервала свое занятие и сказала с интонацией, в которой слышалось признание: «Ah bon!»[24]

Во время этого краткого посещения я перебирал в большой папке гравюры Пуссена.{30} Хотя английская репродукция его «Геракла на распутье» уже многие годы висела над моим письменным столом, мне только теперь стало ясно его мощное, прямо-таки королевское ощущение пространства. Вот что делает абсолютная монархия.

Париж, 19 ноября 1941

Днем у докторессы, в квартиру которой идешь аметистового цвета лестничной клеткой. Поднимаешься в фиолетовом сумраке по поворотам винтовой лестницы. В таких вековой давности домах само время стало строителем. Все эти маленькие спуски, сдвиги, изгибы потолочных балок, неизвестным образом вдруг меняющие пропорции, каких не измыслит ни один архитектор. Докторесса полагает, что семьи, живущие в этих квартирах, никогда отсюда не выезжают; они просто вымирают.

Затем мы пошли пообедать на площадь Сен-Мишель. Устрицы, сервированные на льду и фукусе, шнуры которого пересекают миску. Интересен цвет этих водорослей, так как на первый взгляд он черный. При ближайшем же рассмотрении — глухой, темномалахитовый, но без свойственной минералу жесткости, скорее полный живой прелести. И к этому — отливающие зеленью, инкрустированные перламутром створки устриц среди рефлексов серебра, фарфора и хрусталя.

Париж, 21 ноября 1941

Вечером полчаса у Вебера, где докторесса сообщила мне о том, что сейф открыли. Далее она упомянула об одном враче, фотографировавшем умирающих; тем самым он изучал и фиксировал образцы агоний, вызываемых разными болезнями, — идея, показавшаяся нам одновременно остроумной и отвратительной. Для подобных естествоиспытателей нет уже никаких табу.

Париж, 23 ноября 1941

В полдень у Моранов на авеню Шарль-флоке. Я встретил там Гастона Галлимара{31} и Жана Кокто.{32}

Моран{33} — в некотором роде изобразитель светского комфорта. В одной из его книг я нашел сравнение океанского парохода с пропахшим шипром Левиафаном. Его книга о Лондоне весьма достойна; город он изображает как большой дом. Если бы англичане строили пирамиды, эта книга вполне сгодилась бы для вещей, помещаемых в погребальную камеру.

Кокто симпатичен и в то же время выглядит страдающим, словно пребывает в каком-то отдельном аду, впрочем, вполне комфортабельном.

С умными женщинами очень трудно преодолеть физическую дистанцию, — как будто они вооружили свой вечно бодрствующий дух неким поясом, заставляющим терпеть поражение любую страсть. Слишком яркий свет их окружает. Здесь успешнее всех продвигаются те, чьи намерения не столь явно эротичны. Это можно приравнять к шахматным ходам, обеспечивающим прочность позиции.

У подчиненных можно спрашивать совета о делах, но только не об этике, лежащей в их основе.

Более священным, чем жизнь, должно быть достоинство человека.

Веком гуманности будет век, в котором люди станут самым ценным из всего, что есть на земле.

Истинные вожди мира обретут покой лишь в могиле.

Оказавшись в безнадежном окружении, следует, словно военный корабль, поднявший флаг, не скрывать своих намерений.

Решившись на такой шаг, как работа в прусском Генеральном штабе, открываешь себе доступ в высокие сферы осведомленности, исключив себя из высших сфер познания.

Париж, 25 ноября 1941

Обеденный перерыв я часто провожу на маленьком кладбище в Трокадеро. Некоторые могильные плиты обросли мхом, имена и надписи словно оторочены зеленым камнем. Так часто в воображении или в воспоминаниях вещи вспыхивают красотой, прежде чем кануть в безбрежном и безымянном.

вернуться

23

«Мерзкая тварь» (фр.).

вернуться

24

«Прекрасно!» (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: