Вечером в гостях у Валентинера в его студии на набережной Вольтера. Он раздобыл мне Токвиля,{55} а также подарил «Черные сказки» Сен-Альбена.{56} Затем Геллер, Ранцау, Дрешер; общий разговор о Токвиле.
Когда речь идет о таком тонком человеке, как Ранцау, часто натыкаешься на мнение, что в опасные времена, вроде наших дней, командование подобает грубым, властным натурам и должно принадлежать им. Après on verra.[50] Это точка зрения заезжего человека, остановившегося в кабаке и надеющегося, что, пока он будет ночевать наверху, внизу все перебьют друг друга. Этот расчет не всегда оправдывается.
Париж, 6 марта 1942
В полдень у Прунье с Моссаковским, работавшим ранее сотрудником у Келлариса.{57} Пусть мне и следует ему доверять, но на этих живодернях, устроенных в восточных приграничных государствах, есть мясники, своей собственной рукой убившие людей больше, чем может насчитать жителей средний город. Свет дня меркнет от таких вестей. Хочется закрыть глаза; остается важным, однако, наблюдать за ними, как врач, исследующий рану. В них — симптомы неисчислимого множества болезней, требующих лечения, и, полагаю я, лечению поддающихся. Если бы не эта вера, я бы сам собственной персоной отправился ad patres.[51] Дело, конечно, глубже, чем в политике. Этот позор пронизал собою все.
Вечером в «Рафаэле» Вайншток и Грюнингер, переполненный каприччос с Востока. Может быть, когда-нибудь эти катастрофы обретут нового Гойю, которому известны градации и на точке абсолютного нуля.
Русские раненые, в течение долгих часов звавшие на помощь в лесу, вытаскивали пистолеты и стреляли в немецких солдат, пришедших за ними. Еще одно свидетельство того, что бои приобретают зоологический характер. Смертельно раненный зверь кусается, если до него дотронуться.
Можно видеть уложенные на брезенте трупы, по которым проехали тысячи танков, раскатав их окончательно. Движение продолжается по ним, как по декалькоманям или чертежам, впаянным в ледяной покров улицы.
Грюнингер является провозвестником того типа, что «поднялся над всем»: уже преодолев боль, он в то же время сохранил чуткое восприятие окружающего. Связь эта парадоксальна. Но на ней, вероятно, вообще зиждется развитие; оно совершается путем, отмеченным точками пересечения.
За столом один майор, долго живший в Москве перед первой мировой войной, повествовал о катании на санях, дивных мехах, сортах икры и обедах азиатской пышности. Сегодня это уже сон о роскошной сказочной стране, нечто вроде средневековой Персии. Один богатый купец велел вначале подать шампанское в серебряных ночных горшках и затем сразу сделал знак убрать их, когда один из гостей скривил лицо. Пример смешения варварства и своеобразной тонкости, и теперь мало что изменилось.
Затем Книга Царств. Соперничество между Саулом и Давидом — вечный пример столкновений молодых с легитимной властью. Здесь не может быть соглашения.
Париж, 8 марта 1942
В почте письмо от Фридриха Георга, среди прочих новостей сообщающего о своем визите к Штраубам в Нусдорф, — в дом, мимо которого мы так часто проходили во время прогулок в лесу Бирнауэр. Он пишет о светильниках в этой квартире, напоминающих растения, — «в воздухе будто образуются очертания ярких цветов».
После обеда с Вайнштоком у молодого скульптора Гебхардта; он что-то вроде эмигранта, негласно получающего поддержку из дома. По дороге мы, как часто теперь бывает, обсуждаем ситуацию. Похоже, все три главнокомандующих на Западе едины во мнении, что результаты весенней кампании еще дадут о себе знать. В этих разговорах мы прошли мимо катафалка, сооруженного на площади Согласия в память о жертвах английской бомбардировки. Толпы парижан проследовали мимо него.
У Гебхардта мы встретили княгиню Барятинскую. Осмотр скульптур, из которых, по-моему, особенно удалась голова молодого Дрешера. Высказывание княгини о Клаусе Валентинере: «Он точно пчела, перерабатывающая в мед все, что ей попадается».
Затем за мной зашла докторесса, и я сопровождал ее по кварталам с антикварными магазинами, как всегда властно заставляющими погружаться в мечты из-за самой ауры, исходящей от наваленной в них исторической мишуры.
Ночью снились разные животные, среди них — тритон с синей спинкой и белым животом, обрызганным голубыми и желтыми пятнами. Особенность красок состояла в том, что они, как тонкая и влажная кожа, были напитаны протоплазмой; она влилась в них чудесной свежестью и нежностью. Так что сланцевая синева и белый, немного с желтизной, цвет нижней части превосходили всякое воображение. С таким блеском краски могут светиться, если только в них играет жизнь, подобно пламени, в котором сгорает любовь.
Проснулся в мыслях о моем старом плане — теории dei colori, в которой цвет будет трактоваться как функция поверхности.
То, что я люблю в них далеко запрятанное и, пожалуй, лучшее, — в этом причина холода, который во мне замечают.
Жизнь — это в сущности всего лишь ее край, только поле боя, на котором сражаются за существование. Это всего лишь наружный форт, кое-как слепленный по подобию цитадели, куда мы возвращаемся после смерти.
Цель жизни — обрести идею о том, что есть жизнь. Идея эта ничего не меняет в абсолюте, возвещаемом священником, но она помогает совершить этот переход.
Ставки, на которые мы играем со своими счетными жетонами, страшно, непомерно высоки. Мы похожи на детей, играющих на бобы и не ведающих, что в каждом из них заключены возможности чуда весеннего цветения.
Париж, 9 марта 1942
Вечером с докторессой, пригласившей меня в «Комеди Франсез». «Les femmes savantes».[52] Все еще есть острова, к которым можно причалить. В фойе — сидящий Вольтер Гудона: старческие и детские черты чудесным образом соединились в нем. Замечательно также, что духовная веселость легко торжествует над давящим грузом лет.
Париж, 10 марта 1942
Опусу до́лжно стремиться к тому пределу, за которым он становится лишним, ибо тогда проглядывает вечность.
Мера, когда он приближается к высшей красоте и глубинной истине, достижима на невидимой черте, и все меньше боли причиняет мысль о том, что он как шедевр сгинет со всеми своими летучими символами.
Все это относится к жизни вообще. В ней следует достигать состояния, в котором легко, осмотически совершается этот переход, — когда жизнь выслужила смерть.
Вечером у нового главнокомандующего Генриха фон Штюльпнагеля{58} в круглом салоне. Мы говорили о ботанике и византийской истории, в которой он сведущ. «Андроник» стало для нас теперь ключевым словом. Он полагает, что знаниями и всем прочим обязан своей теперь уже слабеющей памяти, когда, частенько скучая в лазаретах, пополнял штудиями скудное кадетское образование. В отличие от своего предшественника и двоюродного брата, он, без сомнения, обладает непринужденностью, придающей ему аристократизм. Его украшает улыбка, привлекающая к нему людей. Это сказывается во всем, прежде всего в его обходительности.
Париж, 11 марта 1942
В первой половине дня меня навестил Карло Шмид,{59} с которым я когда-то пропьянствовал целую ночь в Тюрингии; теперь он пребывает в Лилле при главнокомандующем Бельгии. Мы говорили о его переводах Бодлера, из которого он прочел «Les Phares».
Затем о положении. Он считает, что сейчас речь идет не столько о борьбе между людьми, сколько за людей, — ощутимо заметно, как людей залавливают и тащат в сторону правого или неправого дела.