«Данное положение применимо ко многим случаям. В приставке „за“ еще сохраняется суверенитет. Расстояние до Луны может вычислить каждый, кто хоть что-нибудь смыслит в тригонометрии. Он его „померил“, — — — это общее достояние, которое он делит с обществом. А вот „замерить“ указанное расстояние может только он сам».
Потом профессор подробно остановился еще на одном обстоятельстве:
«Мы могли бы также допустить, что торговец подвергся нападению целой банды и последнего удара уже не почувствовал. В таком случае мы имеем дело не с продолжением действия, а с продолженным действием.
И это различие заключается не столько в непозволительности, сколько в наказуемости. Судья должен уточнить момент совершения преступления. И если грамматических временных форм для этого недостаточно, необходимая точность будет достигнута посредством описаний».
Он привел примеры.
Тоферну было, видимо, важно первым делом представить нам себя — как личность, — что ему превосходно удалось. Этот зачин его лекции был задуман как введение к семинару о префиксах и представлен в форме этимологического расследования головоломной детективной истории — — —увлекательного, а для меня как историка даже захватывающего. Потом Тоферн еще подробно остановился на намерении facchinaccio и объяснил нам разницу между разными типами преступной воли, пользуясь классическими примерами.
Скажем: если бы торговец после укола стилетом оказался лишь мнимо мертвым, а преступник, дабы избавиться от трупа, сбросил его в море и причинил ему смерть утоплением, то перед защитником встала бы куда более сложная задача.
«К успеху тогда можно было бы прийти, сославшись на то, что преступник совершил ряд действий, соединенных между собой причинно-следственными, но не логическими связями, — действий, которые древние юристы подводили под понятие dolus generalis[83]. Сегодня юристы облегчили себе задачу — — — волей-неволей: поскольку стало труднее отличать реальное от возможного, а возможное, в свою очередь, — от желаемого. Этому соответствует утрата некоторых глагольных форм, которая не может быть возмещена психологическими спекуляциями. Я подробнее остановлюсь на этом, когда мы подойдем к ирреалису[84]».
Эта мысль тоже живо заинтересовала меня, правда, с других точек зрения, — ибо в Эвмесвиле мы живем в таком городе, где ничто уже не кажется реальным и все кажется возможным. Это сглаживает различия и благоприятствует нагнетанию сумеречной атмосферы, в которой явь и греза легко переходят друг в друга. Общественная жизнь уже не так серьезна; это придает диктатурам какой-то новый оттенок; не зря Виго так часто ссылается на аналогии с «Тысячей и одной ночью».
Рыбак, грузчик, красильщик не только мечтают о неслыханном в своих снах, но сон как бы самовластно от них отделяется. Между желанием и его исполнением больше нет барьера. Это напоминает ситуацию с магическим кольцом; уличный сапожник, нашедший такое кольцо, трет его, и из стены внезапно появляется демон:
— Я — слуга кольца и его обладателя… Господин, ты только прикажи, и я за ночь построю для тебя дворец, истреблю любой народ или сожгу любой город.
Так происходит в сказке… Но и в реальности целый народ уничтожается, дальневосточный город сжигается дотла. По произволу никому не ведомого Торговца текстилем. Историки тщетно пытались разобраться с такого рода материалом — он попросту никак не укладывался в привычные для них масштабы.
Бруно прав, относя подобные феномены скорее к магии, которая, достигнув определенной ступени развития, превращается в scienza nuova[85] и подчиняет себе науку. У техники есть подпочва. Техника начинает страшиться самой себя. Она приближается к порогу, за которым мысль реализуется непосредственно, как это происходит во сне. Недостает, кажется, лишь одного шажка; быть может, кто-то сделает этот шаг из самого сна, как из зеркала. Эвмесвиль благоприятствует этому.
Не нужно больше толкать дверь; она распахнется сама. Любое желанное место должно достигаться мгновенно. Какой угодно мир будет приходить из эфира — или, как в луминаре, из катакомб.
Это комфортная сторона дела. Тоферн считает слово «комфорт» производным от conferto[86] — «я сгущаю». Однако комфорт может стать слишком сгущенным, насыщенным.
Начиная с того введения в курс для юристов, я регулярно посещал лекции Тоферна, а также его семинар. Я встречал там немногочисленных и почти всегда одних и тех же слушателей: грамматика — мертвая наука. Потому-то в рамках изучения вымерших языков ею занимаются серьезней, чем в связи с языками нынешними.
Домо хотя и желал, чтобы юристы, дабы научиться выносить суждения, овладели языком как логическим средством, но эстетические и вообще мусические порывы были ему несвойственны, если не считать музыки.
Тирания должна придавать значение хорошему отправлению правосудия в приватной сфере. Что, с другой стороны, укрепляет ее политический авторитет. Авторитет этот основывается на равенстве, в жертву которому приносится свобода. Тирания стремится к нивелированию общества, в этом она родственна народовластию. Оба типа государственного устройства порождают сходные формы. Элиты, которые пестуют собственный язык[87] и по нему распознают своих представителей, в государствах обоих типов воспринимаются с неприязнью, а поэты — даже с ненавистью.
Слову «пестовать» Тоферн, как грамматист, придает особое значение, и в этом я, как историк, с ним солидарен. Обязанности историка трагичны; в конечном счете ему приходится иметь дело со смертью и вечностью. Отсюда его копание в мусоре, его кружение вокруг могил, его неутолимое стремление к источникам, его робкое вслушивание в сердцебиение времени.
Я часто спрашивал себя, что может скрываться за этим беспокойством. Мне очень понятен страх дикаря, который видит, как исчезает солнце, и боится, что оно никогда больше не вернется. На возвращение надеялся тот, кто сохранял в скальной гробнице мумию, а мы лишаем мумию ее покровов, чтобы подкрепить его — нет, нашу — надежду. Когда мы наделяем прошлое жизнью, нам выпадает счастье совершить преодолевающий время акт, который намекает на возможность преодоления смерти. И если этот акт удастся, значит, можно себе представить, что когда-нибудь и в нас некий бог вдохнет новую жизнь.
13
«Упадок языка — не столько болезнь, сколько симптом. Симптом иссякновения живой воды мироздания. Слово еще имеет значение, но уже утратило смысл. Оно все чаще заменяется цифрами. Становится непригодным для поэзии, недейственным в молитве. Духовные наслаждения вытесняются грубыми удовольствиями».
Так говорил Тоферн. На семинаре он останавливался на этом подробнее:
«Всегда, более или менее тайно, люди радовались жаргону, книгам, которые продаются из-под полы и прочитываются в один присест. Но в какой-то момент их объявляют образцом. И тогда начинает доминировать третий тон».
Под «третьим тоном» Тоферн понимал самый низкий уровень, на котором именуются вещи и виды деятельности. Говорить о тех и других можно в возвышенном, общеупотребительном либо низменном тоне; каждый тон хорош на своем месте.
«Если употребление низменных слов становится обычным явлением в обиходной речи или тем более в поэзии, с этим, как правило, сочетается атака на возвышенное. Тот, кому нравится жрать и даже хвастаться этим, тем самым отметает от себя подозрение, что в хлебе он видит чудо, воплощающееся в каждой трапезе.
83
Общий умысел (лат.).
84
«…когда мы подойдем к ирреалису». Irrealis в немецкой грамматике — конъюнктив с ирреальным значением (грам.).
85
Новая ученость, новое знание, новая наука (ит.).
86
Confero — собирать, сносить в одно место, сгущать; confertus — густой, плотный (лат.).
87
Элиты, которые пестуют собственный язык… 17.11.1973 Юнгер писал Карлу Шмитту:
Снижение возвышенного языка имеет свои преимущества для тех, кто на подобные уловки не поддается. Оно приводит не к исчезновению, а к кристаллизации различных элит в пределах растущей пустыни субкультуры. Представителям этих элитарных слоев, возможно, придется скитаться, даже эмигрировать. У Ницше уже заявляет о себе прототип такого образа жизни.