Однажды утром, после того как он увлеченно рассказал мне об этом, я заметил: «Ты мог бы принести пользу, разбрызгивая свои эссенции над большими мусорными свалками и загрязненными побережьями. Возможно, ты нашел бы биологическое решение — — — выращивал бы бактерии, которые разрушают нефть и резину».
Я сказал это, чтобы позлить его: предложил в точности противоположное тому, что замышлял он. Что-то, вероятно, двигалось в его внутреннем мире и в мире его мыслей, а внешним соответствием этому могли быть лишь коррозия и ползучее разложение. Мне казалось, до люциферовых масштабов он недотягивал — ибо, как ни странно, исключал из своих планов огонь.
Некоторое время он экспериментировал с веществами, вызывающими ракообразные изменения в целлюлозе. С их помощью можно было инфицировать книги, запуская процессы быстрого разрастания пораженных очагов, пожирающие целые библиотеки. Далин, похоже, не очень в этом преуспел; тем не менее почтальоны Эвмесвиля два или три раза обнаруживали, что содержимое почтовых ящиков превратилось в подобие студня — кто же еще мог бы такое натворить?
Далин с нетерпением ждал крупных беспорядков. Но он не собирался сражаться на стороне какой-нибудь партии — к примеру, как партизан, — а просто надеялся обрести большую свободу для собственных интриг:
— Если я вздумаю кого-то прикончить, то убивать буду только со спины; я уже наметил себе в качестве жертв несколько свиней.
— Но ведь ты, если я тебя правильно понимаю, хочешь навредить сразу всем?
— Конечно — я и не отказываюсь от этого.
— Тогда ты с тем же успехом мог бы прикончить человека другого сорта — — — результат бы не изменился.
— Нет, Мануэль, тут есть принципиальная разница.
Вспоминая вечером этот разговор, я был вынужден признать правоту своего собеседника. Далин воплощал тип анархо-нигилиста, встречающийся не так уж редко. Отличительной же его чертой было то, что он не только реагировал на все с одинаковым недовольством, но и старался это свое недовольство осмыслить. Конечно, есть разница, застрелил ли бы он человека спереди или со спины, — разница, однако, не в результате, а скорее в самоощущении убийцы.
Мне приходилось наблюдать, как кошка, пренебрегавшая протянутым мною куском мяса, с удовольствием съедала тот же кусок, если я позволял ей его «стащить». Мясо остается все тем же, разница лишь в дополнительном удовольствии, с каким это животное узнает в себе хищника.
Анархо-нигилиста не следует путать с социал-революционером. Первый испытывает отвращение не к тому или иному порядку, а к порядку вообще. Будучи человеком асоциальным и аполитичным, он воплощает в себе разрушительное воздействие природы. Он хотел бы ускорить это воздействие. Даже в условиях нашей тирании с ее довольно скромными средствами Далин напоминает Дон Кихота, сражающегося с ветряными мельницами. Какой ему был бы прок, если бы с рельс сошел поезд, взлетел бы на воздух какой-нибудь мост, сгорел бы универмаг? Конечно, на все это можно посмотреть и иначе — — — например, как на скудную жертву, принесенную на радость могущественному Шиве. Химики, как правило, редко полностью отдают себе отчет в том, чем они занимаются.
Пусть я и обязан Далину некоторыми прозрениями, я старался не подпускать его к себе слишком близко, хотя бы из соображений собственной безопасности. Поэтому я всякий раз уклонялся от обсуждения теоретических проблем, если по ходу разговора Далин давал мне понять, что он занимается и практической деятельностью.
Как он вообще дошел до такой откровенности? Без сомнения, он учуял во мне анарха, независимого от государства и общества. Впрочем, он и представить себе не мог независимого человека, который не признает эти силы, но принимает их как объективную данность. Для этого ему не хватало знания исторических основ.
Оппозиция — это сотрудничество с властью; и Далин тоже не мог освободиться от невольной причастности к такому сотрудничеству. В сущности, он не столько вредил общественному порядку, сколько его укреплял. Поведение анархо-нигилиста действует как стрекало: оно заставляет общество объединиться.
Анарх же, хотя с самого начала видит несовершенство общества, признает это общество даже с присущими ему недостатками. Государство и общество всегда ему — в большей или меньшей степени — противны; однако он знает: в некоторых местах, в некоторые времена сквозь зримое просвечивает незримая гармония. Она открывается прежде всего в произведениях искусства. И если такое случается, служба может даже доставлять радость.
Анархо-нигилист думает в точности наоборот. Приведу лишь один пример: храм Артемиды ему бы захотелось поджечь. А вот анарху ничто бы не помешало войти в этот храм, чтобы предаться там медитации и принести жертву богу. Это возможно в любом храме, который заслуживает такого названия.
Я, кажется, упоминал, что изначально предполагалось: Далин вместе со мной займет позицию возле Утиной хижины. Это доставило мне лишнюю головную боль: что с ним возникнут неприятности, я не сомневался. Но знал я и то, что долго безобразничать ему не позволю — из соображений собственной безопасности.
Согласно инструкции, третьим должен был стать либо китаец, либо ливанец — в зависимости от того, кто из них окажется на службе в момент тревоги. Ливанец отличался агрессивностью: по малейшему моему знаку он прикончил бы Далина. На флегматичного же китайца рассчитывать не стоило; окажись я в связке с ним, мне пришлось бы взять дело в свои руки. Так, впрочем, было бы надежнее, больше соответствовало бы моему чувству личной ответственности. А оно для анарха — последняя инстанция.
31
Мне сейчас вспомнился один анекдот, который, правда, имеет лишь отдаленное отношение к вышесказанному, но зато дал мне богатую пищу для размышлений — после того, как я услышал его от Аттилы или вернее, подслушал. Ведь я, чтобы добиться умственных озарений, незаметно отвожу часть общего речевого потока в собственный речепровод.
Случилось это уже под утро, когда в ночном баре у всех развязываются языки. Господа — не помню, по какому поводу, — заспорили об аборте. В Эвмесвиле он относится к тем действиям, которые хотя теоретически и наказуемы, но на практике не преследуются. Как, впрочем, и азартные игры, курение опиума, а также — что особенно странно с точки зрения обитателей касбы — педерастия. Почти каждый занимается такими вещами, а уж знают о них все, этим даже хвастаются. И никто в такие дела не вмешивается. Я бы тоже пал жертвой своего папаши и исчез бы в сточной канаве, не захоти мама любой ценой меня сохранить.
«А уж знают о них все»: в первую очередь Домо и полиция. В заведенных на каждого гражданина карточках проколоты причудливые иероглифы. Отсылающие к сберегаемой в толстенных досье chronique scandaleuse[240]. Домо следует принципу: не каждое нарушение нужно преследовать по закону. А если уж возбуждаешь дело, то следует не только установить состав преступления, но и бросить кость журналистам. Только благодаря им дело приобретет политический вес. Поэтому Домо придает значений пикантным подробностям. Такое можно наблюдать повсюду, где правление осуществляется абсолютистскими методами: одним из первых с ежедневным докладом является шеф полиции, имеющий непосредственный доступ к главе государства. Вспомним хотя бы о «короле-солнце» и д’Аржансоне[241].
Итак, какое-то действие, само по себе наказуемое, обычно благосклонно не замечается. Однако ситуация изменится для того, кто утратит расположение властей. Ему придется «испытать на себе всю тяжесть закона».
240
Скандальная хроника (фр.).
241
…о «короле-солнце» и д’Аржансоне. Марк-Рене де Вуайе де Пальми, маркиз д’Аржансон (1652—1718) — начальник полиции (1697—1718). В 1718 г. был переведен с полицейской должности на должность президента финансового совета, но вскоре оставил этот пост, получил титул государственного министра и генерального инспектора полиции. Энергичный, образованный, весьма способный, но при этом властолюбивый и деспотичный, он сумел — посредством личных докладов королю, а потом регенту, и вмешательства во все части управления и частную жизнь сановников — фактически присвоить полномочия первого министра, сделался могущественным и безответственным деспотом. Несмотря на множество введенных им улучшений в полицейской области, население Парижа его ненавидело, и во время церемонии погребения толпа подвергла его прах поруганию.