Страшно и радостно стало ему за себя, за нее. Словно стебелек гибкий, была она в грубых его руках, что с нестерпимой нежностью сами уже тянулись к ней, рвали полотно сорочки, безудержно голубили ее тело, горячее, как огонь, и такое доступное ему впервые в жизни.
Шум катился над ними, когда они снова пришли в себя. Подсолнечники и кукуруза шумели, а казалось — лес. Поблескивает седло на коне, когда луна проберется сквозь ветви акаций. Конь стоит рядом, поглядывает на них как-то искоса, грызет сквозь удила бадыль, сердится. Все это будто сон, нельзя поверить — и листья подсолнечников над ними, и конская морда, и шум ветра вверху. Луна такая странная, и так странно шумят подсолнечники над головой. А они лежат опьяневшие, лежат в гущавине огорода, под придорожными кустами… Арбузные плети вокруг, пахнет сухая земля…
Данько повернулся к ней лицом. Белое, бесстрашно обнаженное тело светилось под луной. А она, не стыдясь уже ни его, ни коня, ни луны, лежит усталая от ласк, плачет, улыбаясь, и, кажется, вся еще там, в той бездне счастья, куда они только что провалились… Данько смотрел на нее, и от безмерной нежности, от безмерного чувства любви к ней таяло сердце, захватывало дух. После всего, что произошло, он точно и сам вырос в своих глазах: муж! Теперь он ей муж! Таким доверием, таким неизмеримым счастьем наградила она его здесь, под ветряные шумы чаплинские, у придорожного колючего куста… И теперь бросить ее? На погибель? В чужие руки? Деникинская казачня вот-вот захватит село, ворвется и сюда, кто ее здесь защитит? В отряд женщин не разрешается брать. А взял бы! Подхватил бы к себе в седло и помчал бы куда-нибудь, где нет никого-никого! Чтоб одно только небо над ними да высокие горы кругом, как там, в Крыму, за Симферополем…
По всему селу не утихает тревожный гомон. Двое верховых промчались шляхом. Протопотало, замерло… Данько вскочил, поймал за уздечку коня, который повернул было голову тем двоим вслед.
Подошла Наталка, поправляя косу, не глядя в глаза, прижалась к груди хлопца:
— Не забудешь меня?
Он крепко обнял ее на прощание:
— Пока жив буду…
Ветви акаций грустно шумят над дорогой, роняя на гриву коня свой привядший цвет.
Через минуту она уже одна стояла посреди шляха, глядя, как взвилась при луне пыль из-под копыт. Пыль… Пыль сейчас встает, а может, еще и снега заметут его след… Хоть бы оглянулся, хоть бы оглянулся еще раз!
Данько оглянулся. Блеснул под луной зубами, и это вознаградило ее за все.
…Своих Яресько нагнал уже в нескольких верстах от села, когда и луна уже улеглась в хлебах и потемнело кругом. Догнав, молча пристроился в конце колонны к тем, что тащили пушки. Сейчас партизанская артиллерия поразила его своим видом. Голодная, бесснарядная, она, и отступая, словно бы грозилась кому-то, целилась на Перекоп.
Прошло некоторое время, снова застучали на дороге копыта, и, догнав колонну, пристроился к ней еще кто-то — украдкой, молча, виновато. Потом еще догоняющий топот, и еще…
К Каховке отряд подходил уже в полном своем составе.
В районе Каховки килигеевцы вошли в соприкосновение с деникинскими авангардами. Завязались бои. Сдерживая противника, рвавшегося вперед, чтобы захватить днепровские переправы, отряд повстанцев не только оборонялся, но и сам наносил удары, в результате чего ему удалось выбить противника из нескольких степных хуторов за Каховкой.
Неудержимо, как степной, подгоняемый ветром пожар, надвигалась беда. С каждым днем главные силы деникинцев подходили все ближе.
Как-то под вечер бригада генерала Ревина ворвалась в Серогозы. Застигнув не успевший отступить красноармейский лазарет, размещенный в тени акаций возле школы, казаки с налету стали топтать лошадьми живые тела, лихо приканчивали шашками тяжело раненных, не способных даже подняться бойцов. При этой оказии чуть не зарубили заодно и молодую учительницу Светлану Ивановну Мурашко, которая, не помня себя, кинулась защищать раненых, безоружных людей и которую поэтому озверелые рубаки сгоряча приняли за сестру милосердия.
— Сестра? — И уже трещит белая блузка под обжигающими ударами нагаек.
— Комиссарка? — И чей-то дымящийся свежей кровью клинок взвился над девичьей головой.
Спасли учительницу школьники. С криком окатились к ней с крыльца насмерть перепуганным табунком, облепили, заслоняя, как мать родную.
— Это не сестра! Это учительница наша!!!
— Сестра я, сестра! — рыдая, выкрикивала учительница, исступленно кидаясь на оторопевших вояк. — Убивайте, рубите и меня, звери вы, палачи, изверги…
Подъехал калмык-есаул, и казаки, насупившись, молча расступились перед ним.
— Закопать! — указал есаул нагайкой на зарубленных и, гарцуя на коне, приблизился к учительнице. — Ну-с, чего нюни распустила, красотка? Жалко? Милосердие душит? А если б наши головы здесь валялись? Нюнила б, пролила б по мне слезу, а?
— Не трогайте! — отчаянно крикнул кто-то из ребят. — Это учительница наша, Светлана Ивановна.
Есаул как будто только сейчас заметил детвору.
— А вам что здесь надо? Кыш отсюда, комбедовское отродье!
И для пущего эффекта сделал вид, что вытаскивает из ножен саблю.
Дети бросились врассыпную.
Светлана с красным, распухшим от слез лицом повернулась к есаулу:
— Герои… Раненых добиваете, с детьми воюете!
— Испугалась? — захохотал есаул, все наступая на девушку на своем гарцующем коне и вытаскивая саблю. — Да я же шучу! Я не страшный!.. Кто посмеет обидеть эту прелестную золотую головку? — И, перегнувшись с седла, он ловко поддел кончиком сабли у самого уха Светланы золотистый завиток. — Позволь чикнуть себе на память этот хорошенький локон…
Девушка отшатнулась, гневно выпрямилась:
— Не для вас мои локоны!
— Да-а? — Есаул на миг осекся. — Не для нас? А для кого же?
И не успела девушка отскочить, как сабля мелькнула у ее груди легким, молниеносным росчерком. Посыпались пуговицы.
Казачня захохотала.
— Поняла, как у нас делается? — пряча саблю, победоносно выпрямился в седле есаул. — И сорочка цела, и блузка цела, а кнопки все сразу расстегнуты! Возьмешь такого молодца на постой?!
Светлана, бледная, прикрыла руками грудь:
— Сырая земля тебя возьмет…
Видели дети, как есаул подал знак своим спешившимся головорезам и они, подкравшись из-за спины, схватили учительницу за руки и с гоготом повели-поволокли по ступенькам в школу…
В это время к школе подъехал со своим штабом генерал, командир бригады.
— Что за бесчинство? — указал он на груду тел. — Снять бинты! Сжечь! Мы раненых не убиваем!
А услышав донесшийся из школы девичий крик, сердито послал адъютанта узнать, в чем дело.
— Здесь будет мой штаб, — кинул, соскакивая с седла, и, не ожидая возвращения адъютанта, торопливым шагом направился к зданию.
Белая акация цветет вокруг школы. И хотя пышные, сверкающие кисти заметно привяли за день, покрылись поднятой копытами пылью, к вечеру они снова неудержимо заструили свой густой, пьянящий аромат. Из открытых окон несется рев граммофона, ему подтягивают пьяные голоса:
Веселится, гуляет офицерье.
А когда совсем стемнело и пьяный рев стал еще громче, от штабной коновязи под акациями у школы незаметно отделился всадник, неслышно выскользнул в степь и устремился куда-то в сторону Днепра. Мелькнул, как тень, бесследно растаял во мраке теплой июньской ночи.
Далеко в степи старые пастухи видели потом этого необычного всадника: девушка сидела в седле.
Проскакав мимо них, мимо их пригасшего костра, на миг придержала коня, спросила:
— На хуторе Терновом кто?
— Покуда наши.
— Вы точно знаете?
— Точно, дочка, точно. Врать не станем.
— Спасибо!
И снова ринулась сквозь тьму дальше — прямиком к хутору Терновому — на добром калмыцком скакуне.