Капитаном он встретил крушение кайзеровской монархии и катастрофу в Первой мировой войне. Из его рассказов и анекдотов, которыми он любил сыпать, мы знали некоторые подробности его дальнейшей карьеры и невзгоды, которые он пережил. Но то, что происходило теперь, было ни с чем не сравнимым ужасом. Генерал не стал распространяться о более глубоких причинах нашей катастрофы, хотя был, видимо, убежден, что в самых верхах роковым образом дискредитировали то дело, которому он верно служил на протяжении не одного десятка лет. Теперь, когда наше дело было безнадежно проиграно, как он дал понять, нам не оставалось ничего другого, как повиноваться приказу, к чему мы были приучены, чего от нас тысячи раз требовали и что мы всегда беспрекословно выполняли. Конечно, и ему самому было нелегко примириться с происходящим. Слишком многое из того, что делало верховное командование за последнее время, противоречило его инстинкту старого солдата. Его одолевала едва сдерживаемая ярость, когда он рассказывал нам о судьбе генерала Гейма, которого он лично очень высоко ценил. В начале битвы под Сталинградом этот генерал, имевший под своим командованием недостаточно оснащенный, еще не готовый к боевым операциям и не обстрелянный танковый корпус, получил приказ ликвидировать создавшееся в излучине Дона катастрофическое положение. Выполнить этот приказ не было тогда никакой возможности. И тут начались его злоключения. Генерал Гейм, став козлом отпущения, был разжалован Гитлером в рядовые солдаты, с позором изгнан из вооруженных сил и брошен в тюрьму. В назидание другим по этому поводу был издан специальный приказ, с которым были ознакомлены все высшие офицеры. Наш командир говорил об этом с нескрываемой горечью. Однако в остальном же он не проронил ни единого слова открытой критики или укора.

И все же генерал заметно изменился. Правда, его глаза еще сверкали под густыми кустистыми бровями от возмущения и гнева, когда речь зашла о дезертировавшем квартирмейстере, ибо то обстоятельство, что это совершил офицер его штаба, чуть не выбило генерала из колеи. Однако присущие ему грубоватая суровость и резкая, порой язвительная манера выражаться словно покинули его в этот вечер. Казалось, что в нем что-то надломилось и проявились обычно подавляемые им человеческие чувства. Он предстал перед нами общительным и мягким человеком, и наша беседа вылилась в тоскливое воспоминание о прошлом. У меня было такое впечатление, словно в тайнике души генерала шевелится глубокое сострадание к армии, принявшей на себя муки самопожертвования.

В тот траурный вечер прощания — кажется, это было 24 января — я виделся с генералом в последний раз перед окончательной катастрофой. Уже два дня спустя русские танки рассекли окруженную группировку, разгромив при этом и наш корпусной штаб. Своего бывшего командира я затем еще раз мельком видел в плену, потому что он не пошел на дно вместе с тонущим кораблем и, неумолимо осуществляя полученный свыше роковой приказ, успев также получить чин генерал-полковника, пережил своих солдат, которых до самого последнего часа гнали на верную смерть. Ему было суждено, поддавшись слабости, изведать мрачную бездну страданий, пока неизлечимый недуг не унес его в могилу.

Гибнущая армия устремляется в сталинградские развалины

В то время как наш штаб в лощине под Городищем пытался наладить руководство окончательно разваливающимся корпусом и готовился к рукопашной схватке, остатки разгромленных соединений нескончаемой вереницей тянулись по дороге отступления через аэродром Гумрак к северной и западной окраинам Сталинграда.

Влиться в этот безрадостный поток меня заставило одно трудное задание, которое я воспринял так, словно меня посылают на верную смерть. Мне было поручено разведать совершенно неясную обстановку у северного края аэродрома, где усиленно наседал противник, а также положение подчиненной нам Венской дивизии, которая еще сражалась где-то в этом районе. Связь с ней оборвалась, причем в последних полученных оттуда донесениях говорилось о настойчивых атаках русских танков, вызвавших страшное замешательство и неразбериху.

Это задание было передано мне начальником штаба и начальником оперативного отдела, которые, озабоченно качая головами, рассматривали изображенные на карте стрелы вражеских атак, прерывающуюся линию фронта и пестрящие повсюду вопросительные знаки. Как я с удивлением обнаружил, оба офицера получили повышение. Об этом производстве, которое обычно бывало важным событием в жизни штаба, никому не было объявлено. Мои поздравления вызвали у них лишь горькую усмешку.

В жестокий мороз и пургу вместе с одним фельдфебелем полевой жандармерии я ехал на мотоцикле через страшное поле битвы. Вскоре мы выехали на дорогу, ведущую в ад. Серой полосой выделялась она в заснеженной степи и была поистине Голгофой. Повсюду валялись занесенные снегом лошадиные трупы, исковерканные остовы автомашин, снаряжение, противогазы, ящики, исковерканное оружие. В зоне ужаса, где находился изуродованный боями поселок Гумрак, призрачно возвышались мертвые трубы, обвалившиеся стены и остовы домов. На железнодорожных путях длинными, широкими рядами стояли вагоны, которые, как и все подвалы, ямы и землянки вокруг, были забиты ранеными, больными и умирающими. Это было средоточие горя, муки и отчаяния. А над всем этим злосчастным пространством ревел ураганный артиллерийский и минометный огонь, окрашивая безбрежную снежную равнину в грязно-черный цвет.

У края аэродрома и далее на север, где нарастал гром сражения, отступающие войска сбились в хаотическую кучу. Всепоглощающая волна разброда и истребления неудержимо, хотя и медленно, несла назад одиночек, группы и целые колонны. Отбившиеся от своих частей, голодные, мерзнущие, больные, как и боеспособные, солдаты видели теперь перед собой лишь одну цель — Сталинград. И как погибающий хватается за соломинку, они ползли туда. Им казалось, что в стенах и подвалах развалин, быть может, удастся еще найти тепло, еду, покой, сон. И вот они тянулись туда, эти остатки разгромленных подразделений, обозы и тыловые службы. Впрягшись в повозки, раненые, больные, измученные морозом солдаты медленно тянули их. По дороге тащились жалкие, истощенные фигуры, закутанные в шинели, плащ-палатки и тряпье. Опираясь на палки, они едва ковыляли на обмороженных ногах, обернутых соломой и лоскутами одеял.

Так выглядели тянувшиеся через снежный буран остатки той некогда могучей армии, которая летом, уверенная в победе, рвалась к Волге. Люди из всех уголков немецкой земли, обреченные погибнуть на чужих просторах и безмолвно несшие выпавшее на их долю бремя мучений, брели понурыми толпами сквозь лютую восточную зиму. Да, это были те самые солдаты, которые так недавно самоуверенными победителями шагали по многим странам Европы. Теперь же их по пятам преследовал противник и отовсюду подстерегала смерть. Здесь их настиг тот же рок, какой 130 лет назад погубил другую исполинскую армию, от которой также требовали невозможного. Снежная мгла скрывала от меня некоторые детали всей этой жуткой картины, неустанно продолжая ткать огромный белый саван, который медленно накрывал гигантскую могилу в сталинградской степи.

Вопреки ожиданию мне быстро удалось выполнить свое поручение. Части бегущей Венской дивизии выходили прямо на меня. Вскоре я нашел и штаб дивизии. С гумракского аэродрома, где в этот момент приспосабливали зенитные орудия для стрельбы по наземным целям, мне удалось передать по телефону в свой корпус данные об обстановке, которые позволили до известной степени заполнить пробелы на карте начальника штаба и получить хоть и ясную, но еще более угрожающую картину надвигающейся катастрофы.

Удерживать аэродром Гумрак больше было нельзя. Казалось, что всеобщее паническое бегство к Сталинграду создало динамическую трубу, которая всасывала в себя все живое, и этому потоку не могла противостоять ни одна воинская часть.

Хотя мы предприняли все меры по организации круговой обороны, внезапно к нам поступил приказ двинуться к Сталинграду. С собой разрешили взять только самое необходимое. Перед отходом предстояло уничтожить все материалы нашего разведотдела, бумаги и секретные документы. С тяжелым сердцем мы совершили печальный обряд сожжения наших рабочих материалов и подшивок с документами, что делается лишь в тех случаях, когда положение становится безнадежным и практически означает для штаба не что иное, как официальное прекращение его существования. Я предал огню и всевозможные личные архивы, среди которых находился объемистый военно-исторический труд, написанный мною во Франции после окончания кампании на Западе, перед тем как я связал свою судьбу с нашим первоначально силезским армейским корпусом, давно уже истекшим кровью в боях на всех участках немецкого Восточного фронта. В огонь полетели и личные записки, которые я хотел сохранить как воспоминание о безусловно печальных, но богатых всякого рода впечатлениями и переживаниями временах военной катастрофы. Теперь все это, как и многое другое из того, что было доверено огню, казалось ненужным хламом. И все же мне было нелегко расставаться с некоторыми вещами, потому что рассованные повсюду в моем багаже любимые книги и маленькие сувениры до последнего момента помогали мне на далеком Восточном фронте сохранять вокруг себя остаток домашней атмосферы, чувствовать рядом с собой как бы кусочек родины. Теперь кроме оружия мне нужны были лишь рюкзак, мешочек для белья и планшетка с картами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: