Приказ сопротивляться до последнего человека и до последнего патрона так никогда и не был отменен. Официально до конца возбранялось предоставлять свободу действий отдельным военнослужащим или целым группам, и попытки прорыва в одиночку расценивались как дезертирство. С политико-моральной стороны, однако, было примечательно, что вопреки приказам свыше мысль о возможности действий на собственный страх и риск получала все большее распространение. Нам было известно, что повсюду, вплоть до штаба армии, со всей серьезностью вынашивались и подготавливались планы прорыва. В последнее время то здесь, то там начали предприниматься даже попытки осуществить эти планы, что было уже открытым неповиновением. В противовес имевшимся приказам укреплялась точка зрения, что при полной безнадежности положения вполне допустимо предпринять попытку прорыва через вражеский фронт. По мере приближения конца свобода решения и действий стала рассматриваться во многих штабах и частях как нечто само собой разумеющееся. Некоторые группы поспешно упаковывали свои походные ранцы или рюкзаки и кидались в безумные авантюры, которые могли кончиться лишь их неизбежной гибелью.
Поскольку не было централизованных приказов, многие сохранившие чувство ответственности командиры подразделений в последнее время действовали по собственному усмотрению, с тем чтобы положить конец бессмысленному кровопролитию. На окраинах Сталинграда — сперва на южной — мелкие и более крупные группы самостоятельно попросту прекращали сопротивление и капитулировали. Нашлась даже одна целая дивизия — конечно, к тому времени растаявшая до жалкой маленькой кучки, — которая с генералом во главе в полном боевом порядке сдалась в плен. На других участках в царившем хаосе одни капитулировали, а другие продолжали стрелять.
Многие отчаявшиеся солдаты и офицеры 6-й армии в последнее время искали выхода в самоубийстве или в добровольной смерти под пулями. Мы слышали о двух генералах, чьи действия потрясли нас. Один из них, командир дивизии из Дрездена, застрелился после того, как распрощался с сыном, молодым лейтенантом. Другой, командир дивизии из Нижней Саксонии, которая имела в качестве эмблемы четырехлепестковый клеверный лист и поэтому считалась «везучей», вышел с винтовкой в руках на переднюю линию и погиб, потому что не хотел пережить гибель своей части.
В подразделениях бытовали и распространялись самые противоречивые воззрения по поводу того, что допустимо и что нет. Одни говорили, что самоубийство — это такое же нарушение солдатского долга, как и капитуляция или сдача в плен. Другие же утверждали, что после такой храброй борьбы и в том безнадежном положении, в котором мы оказались не по своей вине, поступать так отнюдь не возбраняется.
Одни продолжали сражаться, судорожно стараясь выполнить свой солдатский долг, беспощадно поддерживая повиновение и дисциплину, другие же в отчаянии кончали самоубийством, бунтовали, капитулировали, и немцы стреляли в немцев, которые хотели сдаться в плен. Но большинство же действовало в состоянии тупого фатализма или же вообще бездействовало, покорно страдая и умирая. Подлинный солдатский дух с его добродетелями давно уже был искажен до неузнаваемости. Мужество и героизм стали, вообще говоря, лишь жестом отчаяния. До самого последнего момента сказывалось отсутствие избавительного решения, которое по приказу сверху достойным образом положило бы конец этому невыносимому положению.
Капитулировав ранним утром 31 января, наш главнокомандующий еще задолго до этого выпустил из своих рук руководство событиями. Борьба была прекращена только для него, его штаба и ближайшей свиты. Не издав последнего приказа по армии, не сказав ни единого слова прощания или благодарности своим войскам, которые с нечеловеческим упорством прошли сквозь все бои и лишения, новоиспеченный фельдмаршал сошел со сцены и отправился в плен. Бесславный конец!
К счастью, нам тогда не довелось узнать о радиограмме, которую наш главнокомандующий от имени 6-й армии незадолго до конца послал лично в адрес Гитлера в связи с 10-й годовщиной прихода к власти национал-социалистского режима. Эта поздравительная телеграмма, в которой говорилось «о развевающемся над Сталинградом знамени со свастикой» и о том, что отказ капитулировать явится примером для соотечественников на родине и для грядущих поколений, видимо, была предназначена для того, чтобы дать в руки политического и военного руководства материал для пропаганды и для создания мифов. Если бы мы услышали о телеграмме, то мы в кругу наших товарищей не поняли бы этого судорожного жеста, вероятно порожденного полным отчаянием. Больше того, мы с негодованием отвергли бы такой шаг. И сколько других солдат 6-й армии были бы солидарны с нами в этих чувствах!
Когда и при каких обстоятельствах мы закончим путь? Таков был робкий вопрос, который беспокоил нас, находившихся на северном участке котла. И мы мучительно искали ответ. Почему фельдмаршал не капитулировал вместе со своей армией и почему он не захотел путем организованной сдачи в плен положить конец бессмысленному сопротивлению? Ведь, очевидно, была все-таки возможность своевременно подготовить соответствующие меры. И почему он под конец не отменил по крайней мере приказы сражаться до последнего патрона и не предоставил свободу действия другим, когда он сам со своим штабом вышел из войны? Теперь русские бросят против нас свои освободившиеся силы и, очевидно, постараются выместить на нас свою ярость, вызванную нашим сопротивлением. Мы чувствовали себя одинокими и отчаявшимися, покинутыми родиной и собственной армией, на пороге между жизнью и смертью. Так мы в тупом ожидании с трепетом старались заглянуть в будущее.
Взгляд в бездну
В мучительном бездействии и отчаянии, сбившись в тесную кучу под сводами подвала, мы ожидали конца. В любой момент еще до прихода победителей нас мог прикончить какой-нибудь снаряд или авиационная бомба. Русские сразу же после ликвидации южной части котла перегруппировали свою артиллерию и со свирепой решимостью открыли убийственный огонь по северной окраине Сталинграда, где мы находились. Последние гнезда сопротивления, оборонявшиеся остатками примерно шести разгромленных дивизий и присоединившихся к ним разрозненных групп из других частей, которые были брошены на произвол судьбы капитулировавшим командованием армии, должны были теперь принять на себя всю силу ударов вражеской авиации, артиллерии и минометов. Вокруг непрерывно гремели взрывы, от которых сотрясались своды нашего убежища, и густые тучи песка и пыли то и дело сыпались на людей, пребывавших в смертельном страхе. Время тянулось невыносимо медленно. Казалось, оно остановилось или, еще вернее, медленно погружается в бездонное море страданий.
Не только страх перед близящимся концом, не только терзавшие меня голод и боль в обмороженных конечностях были причиной того, что последние бесконечно долгие часы в котле превратились для меня в адскую муку. При всем физическом изнеможении я находился в состоянии нервной взвинченности, которая, обострив мои чувства, помогла мне заглянуть в пропасть нескончаемых бедствий, во всю ужасающую глубину нашего грехопадения. Близость смерти сорвала с моих глаз последнюю повязку, и внезапно я с поражающей ясностью осмыслил разрозненные многолетние наблюдения, впечатления, мучительные размышления и восприятия. Теперь, на грани между жизнью и смертью, война, принявшая для нас самый ужасный оборот, предстала передо мной в роли неумолимого разоблачителя всего, что происходило вокруг. Противонравственная сторона войны и бессмысленность ее, как, впрочем, и всего нашего рокового заблуждения вообще, которое логически привело нас в этот ад, со всей отчетливостью стала ясна мне. И я чувствовал себя участником разыгрывавшегося вокруг шабаша ведьм, в котором был повинен и я. Сознание этой вины свинцовым грузом висело на мне, отягощая мое сердце и совесть.
Чудовищные картины гибели, не дававшие мне покоя ни днем, ни ночью, проходили перед моим мысленным взором, образуя бесконечную кровавую мясорубку. Картины далекого прошлого и переживания, которые внезапно ожили в моей памяти, предстали передо мной как логически связанные между собой звенья одной и той же роковой цепи. В том, что уже раньше пробуждало во мне недобрые предчувствия и опасения и что с давних пор постоянно беспокоило меня, я теперь внезапно узрел предостерегающие проявления того главного зла, которое раньше едва ли казалось возможным в таких пагубных масштабах. Речь Геринга от 30 января с ее гипертрофированным пафосом героизма, насквозь пропитанная ложью, громкими фразами и внутренней пустотой, способствовала моему окончательному отрезвлению, и с моих глаз как бы спала пелена. События вплоть до нашей трагедии на Волге, как бы озаренные внезапной вспышкой молнии, предстали передо мной в своей взаимосвязи, и за каждой из таких речей стал вырисовываться отвратительный мирок лжи, ненависти, насилия и несправедливости, мирок, где царила бесчеловечность, мирок, слугой которого в своем заблуждении и слабости был как солдат и я. И в этой чудовищной битве я должен был принять на себя свою долю искупления. Мы сеяли ветер, теперь нам приходилось пожинать бурю.