– Больше оно не взойдёт… – однажды проговорила мама.

С того дня она разучилась смотреть, как прежде, дышать, как прежде, говорить, как прежде. Я думаю, что мою маму испугала мысль о необходимости продолжать жить, но ещё больше она страшилась того, что называется «выйти за рамки». Объявив жизни войну, мама ушла на фронт, и последней траншеей, последним резервом связи с прошлым стал для неё мир снов. Во сне она умерла. Не стало ни моей мамы, ни моего детства. Мне надо было привыкать к чувству, что «теперь ты ничейный».

В один из дней я собрал из стенного шкафа и ящиков комода мамину одежду, упаковал в коробки и отвёз в дом престарелых.

Жалование в доме престарелых давало мне возможность покупать себе рубашки, джинсы и даже ношеные куртки из магазина, который назывался «Полный крах». По вечерам я почти не выходил из своей комнаты, помногу читая или ведя длительные беседы с моим пианино. О Боге я думал всё реже. Чаще – о дьяволе.

А потом появились мои первые песни. Кое-что взяли на радио. Словом, устоялся некий новый образ жизни, мой новый Modus Vivendi. Продолжая вести борьбу за место в жизни, я больше не начинал мой день с разминки пальцев и почти забросил гаммы. Теперь моё отношение к инструменту изменилось: если прежде я на нём играл, то теперь, занятый мыслями о том, какими звуками выразить свои ощущения подъёма или тревоги, возбуждения или подавленности, я с ним вначале беседовал, и только потом осторожно, с трепетным волнением позволял себе прикоснуться к клавишам.

Modus Vivendi…

И всё же память о Юдит не отпускала, и, чтобы не оказаться погружённым в пугающую трясину прострации, я уходил из дома и часами бродил по городу, унося в себе одно-единственное желание – спастись от тоски и потерянности. Но и на улицах ощущение потерянности меня не покидало, и тогда я мысленно заговаривал с Юдит: «Помнишь мой рассказ о Раскольникове и о его сестре?.. А помнишь, как ты…А помнишь, как я…»

Говорить было больно. Ещё большую боль причиняло отсутствие отклика. Такой острой боли я не испытывал даже во время боёв на ринге. Я бродил по улицам, опасаясь себя к себе подпустить, и, наверно, походил на человека, которого поразила молния. Прохожие поглядывали на меня с сочувствием и изумлением, но чаще с испугом.

Тель-Авив казался мне пространством, наполненным аферистами, садистами, педофилами, сомнительными барами, тёмными крошечными сквериками. Я блуждал, передвигаясь наобум, не слыша собственных шагов, не замечая, как, оказавшись за чертой города, натыкался на вспаханные поля или глухие рощицы. Я выбрасывал горькие слова на стены домов, на тусклые фонари, а когда бывало совсем невмоготу, забирался в телефонные будки и, прижимая к губам мертвенную пластмассу трубки, погасшим голосом шептал: «Я потерял тебя… Я потерял себя… Я потерял…»

Я был невменяем. Я был в глубоком нокауте. Можно было открывать счёт не до десяти, а до ста десяти – в себя я бы всё равно не пришёл.

Напряжённо вглядываясь в ночное небо, где месяц напоминал обрезок ногтя, я размышлял о смысле жизни, о том, к чему её начало, к чему её конец, и домой я возвращался раздосадованный тем, что Бог, который, безусловно, слышит всех, не слышит лишь одного меня.

Так прошли лето, осень, зима, весна. День сменялся наступившим сном; сон сменялся наступившим днём. Я постоянно бормотал стихи Йоны Валах или, словно назвав заветный пароль, шептал: «А вдруг… Вдруг Юдит вернётся…»

Однажды в телефонной трубке сказали:

– Вас вызывает Йоханнесбург.

Через минуту послышалось:

– Гигант?

Я боялся, что задохнусь.

– Юдит?!

– Ты меня слышишь?

– Конечно!

– Тогда я ошиблась. Теперь оказалось, что всё не так…

– Что ты имеешь в виду?

– У меня чудесный сын, но всё равно – теперь всё не так… Господи, зачем я говорю об этом… Мне стыдно признаваться, что теперь всё не так, но сегодня я не выдержала. Сегодня захотелось сказать…

– О чём? – кричал я.

– Я не должна была… Прости. Сегодня на меня нашло…

– Что, Юдит? Что?

Трубка замолкла, а я продолжал кричать:

– Юдит, не молчи! Говори со мной! Пожалуйста, Юдит!

Трубка молчала.

Она молчала, а я кричал:

– Говори, говори со мной! Пожалуйста, Юдит, говори!

Трубка молчала.

Я плотно прижимал её к губам. Я прижимал её целый час, а может, вечность.

В ту ночь был крошечный безлюдный бар. Человека за стойкой звали Морис.

– Кажется, в этой жизни я ничего не смыслю, – признался я ему. – А вы?

Морис тщательно провёл тряпкой поверхность стойки и вдруг рассмеялся:

– А я вроде бы – да. Жизнь похожа вот на это меню.

Я посмотрел на листок, вставленный (просунутый) в целлофановый мешочек.

– Что в нём? – спросил я.

– И всякое, и разное… Всё как в жизни. Что будешь пить?

Я не знал, что мне пить.

Морис ждал.

Я сказал:

– Что-нибудь для восстановления дыхания.

– Тогда стаканчик рома.

– А если для восстановления души?

– Тогда – ещё два стаканчика.

– Рома?

– Именно.

– Тогда, пожалуйста, три стаканчика рома и к ним что-нибудь ещё покрепче.

– Зачем тебе?

– С головой у меня тоже сложности…

– Крепче, чем ром, ничего не бывает.

– Выходит, моей голове ничем не помочь?

Морис развёл руками.

В бар пробрался щенок. Он был весь чёрный, а хвостик белый.

– Бездомный, – сказал о щенке Морис. – По вечерам он заглядывает сюда, чтобы поспать на одном из стульев. Здесь он никому (ему никто) не мешает. Может, тебе?

– Что?

– Тебе он не помешает?

– Нисколько.

Щенок взобрался на один из стульев и, свернувшись калачиком, тут же уснул.

– Он спит совсем немного, а потом уходит.

– Куда?

– Кажется, у него никого нет…

– Выходит, нам по пути.

– Так как, подать ром? – спросил Морис.

– Три стаканчика.

– Ты уверен?

– Три!

После третьего стаканчика в бар вбежало огненное облачко и, накрыв собою Мориса и стойку, потянулось ко мне раскалёнными столбиками щупальцев. Догадавшись, что мне предстоит сгореть или ослепнуть, я зажмурился.

– Подлечился? – убирая за мной пустые стаканчики, спросил Морис.

– Какого чёрта? – отозвался я. – Пива бутылочку!

Морис пожал сиреневыми плечами. Его уши были теперь зелёными, а зубы – оранжевыми.

Пиво в бутылочке празднично пенилось, но пить его я не стал, потому что из пены вдруг вышла Афродита.

– К чёрту! – вырвалось из меня.

Мой выкрик разбудил щенка; жалобно проскулив, он бросился к выходу и, не оглядываясь, побежал вдоль улицы. Я кричал ему вослед:

– Эй, пёсик, подожди! Хоть ты-то меня не покидай!..

В это утро город раскачивался, напоминая собою неудачно изготовленную декорацию; улицы казались кривыми и жёлтыми, изумляя меня видом неестественно повисших в рыжем воздухе домов, а у луны было обморочное лицо.

Подумав о Юдит, я направился к слабо освещённой нише – там стоял ящик мороженого.

– Две штуки, – попросил я. – Пожалуйста, две.

Женщина улыбнулась, переспросила:

– Две?

– Давайте сюда! – Я, кажется, покраснел.

На углу улицы стояла старушка.

– Мадам, примите! – протянул (предложил) я ей мороженое (лишнюю штуку).

Отступив на шаг, старушка сказала:– Мне не надо.

* * *

Белые клавиши…

Чёрные клавиши…

Из нутра инструмента вырывались робкие вспышки воспоминаний…

Когда часы показывали 8:00, я брал с собой термос и выходил из дома. В кафе Нисима дожидался завтрака для Эстер.

Улицы Тель-Авива…

Когда-то я слонялся по Тель-Авиву в поисках Юдит.

Улица направо.

Улица налево.

Снова туда.

Снова сюда.

Мимо проходили толпы людей, и я, отчаянно вглядываясь в эту толпу, громко выкрикивая имя Юдит до тех пор, пока мой язык не каменел, и тогда за дело принимались мои глаза, рисуя перед собой удивительные видения. «Юдит, приди!» – звали глаза. Но разве видения откликаются? Порой мне казалось, что от нелюбви Юдит я умираю, но… нет-нет, сдаваться я себе не позволял – такого не было! Только с видениями не справлялся: вместо одних возникали другие, не менее странные. И вновь, словно в бреду, я бормотал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: