— Объясните все-таки, — спросила судья, — почему?

Он пожал плечами.

— Я сам двадцать лет каждый день задавал себе этот вопрос. Мне нечего ответить.

Пауза.

— Но ведь результаты экзамена были вывешены на факультете. У вас были друзья. Неужели никто не заметил, что вашей фамилии нет в списках?

— Никто. Могу вас заверить, что не дописывал ее от руки. К тому же списки были под стеклом.

— Загадка какая-то.

— Для меня тоже.

Судья наклонилась к одному из заседателей и о чем-то с ним пошепталась. Потом сказала:

— Мы считаем, что вы не ответили на вопрос.

Объявив родителям, что с ним все в порядке, он заперся в своей однокомнатной квартирке, купленной для него родителями, в точности как когда-то после неудачи в лицее Парк — в своей детской. Так он провел весь первый триместр: не бывал в Клерво, не ходил на факультет, не виделся с друзьями. Если звонили в дверь, он не открывал, пережидал, затаившись, пока звонки не прекращались, слушал удаляющиеся шаги на лестнице. Он лежал на кровати в каком-то отупении, даже еду себе не готовил, питался консервами. Ксерокопии лекций так и валялись на столе, открытые все на той же странице. Порой накатывало осознание того, что он натворил, на время выводя его из оцепенения. Как же ему теперь выпутываться, на что уповать? Молиться, чтобы сгорел факультет и с ним все экзаменационные работы? Чтобы землетрясение разрушило Лион? Чтобы он сам умер? Думаю, он все же спрашивал себя: зачем, зачем я пустил свою жизнь под откос? В том, что он пустил ее под откос, он не сомневался. У него и в мыслях не было долго всех обманывать; впрочем, на тот момент он и не обманывал никого: не прикидывался студентом, оборвал все связи, забился в щель и ждал, когда это кончится, как преступник, который знает, что рано или поздно за ним придут и он еще мог бы бежать, сменить квартиру, уехать за границу, но нет, ему проще сидеть сложа руки, в сотый раз перечитывать газету месячной давности, есть холодную фасоль с мясом из банки и, растолстев на двадцать кило, ждать конца.

В их компании, где он всегда был на втором плане, немного удивлялись, но лишь перебрасывались ничего не значащими репликами, ставшими вскоре чем-то вроде ритуала: «Ты не видел Жан-Клода в последнее время?» Нет, его не видели ни на лекциях, ни на практических занятиях, и никто толком не знал, где он пропадает. Самые осведомленные намекали на несчастную любовь. Флоранс отмалчивалась. А он, один в своей квартирке с наглухо закрытыми ставнями, превращаясь мало-помалу в призрака, надо полагать, с горьким удовлетворением думал о том, что до него никому нет дела. Возможно, ему, как ребенку — а он в сущности так и остался ребенком-переростком, — даже хотелось умереть в своей норе, одиноким, всеми покинутым.

Но не все его покинули. Незадолго до рождественских каникул кто-то позвонил в дверь и не унимался до тех пор, пока он не открыл. Это была не Флоранс. Это был Люк, как всегда, раздражающе энергичный и абсолютно неспособный посмотреть на вещи с какой-либо иной точки зрения, кроме своей; Люк, который так старался быть душой-человеком, что непременно подсаживал голосующих на дороге, вызывался помочь друзьям, когда они переезжали, и энергично хлопал их по плечу, если им случалось приуныть. Можно не сомневаться, что он выдал Жан-Клоду по первое число, встряхнул его хорошенько, десять раз повторил, что вешать нос — последнее дело, и пристрастие Люка к штампам не покоробило его друга, который сам этим грешил. Оба вспомнили на следствии ключевой момент тогдашнего разговора. Они ехали в машине Люка по набережной Соны, один, сидя за рулем, говорил, что именно тогда, когда доходишь до предела и опускаешься на самое дно, нужно найти в себе силы от него оттолкнуться, чтобы вернуться на поверхность, другой слушал угрюмо и отрешенно, как будто уже с другого берега. Не исключено, что у него мелькнула мысль все рассказать Люку. Как бы тот отреагировал? Сначала наверняка сказал бы что-нибудь вроде: «Ну ты и вляпался, а кто виноват?» Потом, с неизменным своим здравомыслием, кинулся бы искать способ поправить дело, что было возможно и вполне реально, но предполагало признание. Люк научил бы его, что делать, сам бы все устроил, может, даже взял бы на себя труд поговорить с деканом. Было бы так легко положиться на него, как полагается на своего адвоката мелкий правонарушитель. Но, с другой стороны, выложить ему правду — значило пасть в его глазах, хуже того, пришлось бы снести его недоумение, град вопросов: «Нет, Жан-Клод, это же бред какой-то! Ты можешь мне объяснить, зачем ты это сделал?» В том-то и дело, что нет! Он не мог. Да и желания не имел. Он так устал.

Затормозив у светофора, Люк повернулся к другу, пытаясь поймать его взгляд. Он не сомневался, что причиной депрессии Жан-Клода стал разрыв с Флоранс (в каком-то смысле это было верно), только что он внушал ему, что девушки переменчивы и ничто еще не потеряно. И тогда Жан-Клод сказал, что у него рак.

Это не была обдуманная ложь, нет, скорее мечта, которую он лелеял уже два месяца. Рак — вот что решило бы все проблемы. Рак оправдал бы его вранье: если скоро умрешь, какая разница, сдал ты или нет экзамены за второй курс? Флоранс прониклась бы к нему сочувствием и оценила бы наконец, как и все так называемые друзья, которые, сами того не сознавая, и за человека-то его не считали. Слово вырвалось само, и он тотчас ощутил его магическую силу. Выход был найден.

Он со знанием дела выбрал для себя диагноз — лимфаденома, заболевание своенравное, с непредсказуемым течением, тяжелое, но не всегда смертельное и не мешающее больному годами жить нормальной жизнью. Ему-то оно, можно сказать, позволило жить нормальной жизнью, укрывая от всех и от него самого его ложь. Кое-кто из близких узнал, что он носит в себе бомбу замедленного действия, которая рано или поздно убьет его, а покуда спит, затаившись в его клетках. Он вскоре обмолвился о ремиссии, и тем самым тема была закрыта. Думается мне, ему нравилось воображать нависшую над ним угрозу именно такой и, зная, что она неотвратима, убеждать себя, что все случится еще не скоро; то есть после кризисного периода, когда он считал себя конченым человеком и не жил, а существовал в ожидании неминуемой катастрофы, теперь это был больной, знающий, что катастрофа неминуема, ничего не поделаешь, каждый час может стать последним часом ремиссии, но несмотря ни на что решивший жить, даже строить планы и снискавший своим скромным мужеством восхищение близких. Признавшись в лимфаденоме, а не в обмане, он как бы выразил более понятными окружающим словами нечто слишком личное и неизъяснимое. Будь его воля, он и правда предпочел бы заболеть раком, а не ложью: ведь ложь — это тоже болезнь, со своей этиологией, с риском метастазов, с невысокими шансами на выживание, но судьбе было угодно, чтобы он подцепил именно эту болезнь, и не его вина, что он ее подцепил.

Жизнь вошла в прежнюю колею. Он вернулся на факультет, снова встретился с друзьями и, конечно, с Флоранс. Потрясенный неожиданным признанием Люк спросил, в курсе ли она, и Жан-Клод, смутившись, очень серьезно ответил, что ни в коем случае не хочет, чтобы она знала. «Ты ведь не скажешь ей, правда? Обещай мне ничего ей не говорить», — рискнул он добавить, догадываясь, что Люк, с его правдолюбием, возразит: «Этого я тебе обещать не могу. Флоранс — замечательная девушка. Она имеет право знать. Если она узнает, что я знал и не сказал ей, она до конца жизни мне этого не простит и будет права…» Если это была тактическая хитрость, то она удалась. Девушки, жившие с Флоранс в одной квартире, намекали, что она ценила Жан-Клода, была к нему привязана, но он не привлекал ее физически. Одна даже сказала открытым текстом, что его вечно потное тело было противно Флоранс, что она не выносила его прикосновений и не могла прикасаться к нему сама. Напрашивается мысль, что вернулась она только потому, что считала его тяжело больным… Так или иначе, но она вернулась, а два года спустя они отпраздновали помолвку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: