— Давай справа по одному.
По сочной луговине один за другим мчались всадники.
Старик, опустив винтовку, восхищенно из-под густых бровей наблюдал любезную его сердцу картину. Карьером впереди всех летел бравый войсковой старшина в красной черкеске. Солнце скатывалось за пологие осыпи плато. Последние лучи вспыхивали на серебряном погоне офицера. Из-под копыт летели ошметки влажной земли. Блеснуло лезвие шашки, и блеск этот по-разному отсветился в зрачках смертников и старика. Володька зажмурился. Пелипенко вскинулся на повозке, чтобы гордо принять смерть, как полагается красному бойцу-кочубеевцу.
Вот войсковой старшина перегнулся, шашка замкнула свистящий искристый круг… голова старика палача покатилась по траве. Удар такого рода — предмет восхищения и зависти каждого именитого рубаки. Ватага торжествующе заревела и на полном скаку окружила обоз. Всадник в красной черкеске круто завернул, над Володькой захрипел жеребец, поводя налитыми кровью глазами.
— Шо тут за шкода? — весело крикнул всадник.
— Батько! — крикнули почти одновременно Пелипенко и Володька, сразу узнав голос своего командира.
— Эге, — протянул Кочубей, — детки мои в пеленках, под хорошим доглядом… Ишь, как вас позакручивали. Мабуть, батько подскочил вовремя. Кажите спасибо своему цибулястому дружку.
Кочубей подморгнул пастуху Степану, подъехавшему на разномастной, вислозадой кобыле. Степан сиял, хотя был потен и грязен. Кочубей отер рукавом шашку, всунул в ножны, спрыгнул. Выхватив кинжал, ловко разрезал на пленниках веревки. Помог подняться и сойти с повозки. Когда они стали на землю, он поглядел одному и другому в глаза, поддерживая их за плечи своими вытянутыми сильными руками. Вскинул шапку на затылок и трижды расцеловал в запекшиеся губы.
— Говорить после, — нарочно грубоватым тоном произнес он. — Ахмет! Хлопцам коней. Враз в седлах очухаются. Да не этих кляч, — презрительно бросил он, указав на трофейных теперь лошадей обезоруженных конвоиров, — а дать моих заводных: Ханжу да Урагана. Обоз, «вахмистр» Горбач, заворачивай до нашего табора. Может, еще раз кадета надурим: кони у нас тоже не куцые, а на плечах погоны.
В пути Пелипенко подъехал к Кочубею, потянул рывком крест с шеи и тихо попросил:
— Батько, срежь этого куркульского бога, куркули за своего принимают… страм…
— Давно пора, Пелипенко, — похвалил Кочубей, перехватывая кинжалом плотный ремень, просоленный потом.
Похлопал взводного по широкой спине, засмеялся.
— Як ты там, в Крутогорке, придурялся: «Мимо раю проходю, дуже плачу и тужу…» Ах ты, Лазарь слепой!
— Да откуда ты все знаешь, батько? Вот вещун!
— Ха-ха-ха, — засмеялся Кочубей. — Вещун! Коли вещун, так то ваш новый дружок Степка, а я-то… Так себе. Ни то ни се.
XXVII
Хлеб шел из Курсавки по великому тракту на Султанское — Чернолесье — Арзгир. Михайлов, выполняя решения сотенных митингов кочубеевской бригады, руководил отгрузкой хлеба Чокпроду. Трудно было сказать, что считал Михайлов в то время более важным: фронт или хлеб. Привыкнув к боям, он не находил в них того отрадного чувства удовлетворения, которое дала ему новая работа. Цойна оторвала казака Михайлова от земли, а тут снова потянуло пшеничными запахами, черноземом, он даже таил в сердце своем думку начать поднимать пары, взметывать землю под озимь.
«Вот уже полгода мешаем хлеборобу работать, — думал Михайлов, подъезжая к селу. — Перезимуемся, пожрем все от тех урожаев, а потом?»
Поблескивали кое-где на темных полях огоньки, потом гасли так же мгновенно. Знал Михайлов — не таборы это пахарей и не любезные его сердцу огни степных кошей, а отсветы неосторожных застав.
— Видать, пехота курчак варит, — пробормотал Михайлов и подстегнул коня.
Ручные веялки, поставленные в ряд на брезентах у элеватора и сараев, разноголосо стучали, вихрили пылью, и Михайлов, делая обход, отфыркивался и откашливался. Вытянув руку у ветрогона, заметил, как об ладонь били твердые, колючие зерна.
— Крути тише! — прикрикнул он. — Все зерно в полову.
Человек, вручную вертевший веялку, сбавил обороты. Колких, твердых тел не было, от ветрогона относило остюки, пыль, разную шелуху. На дышле, поднятом вверх, был привязан фонарь. Свет желтил холмы пшеницы. Человек, лежа у веялки, поблескивал потной спиной и умело откидывал зерно широкой деревянной лопатой. Зерна с кучи катились вниз, сползали, и Михайлову казалось, что желтая гора пшеницы живет, движется и даже дышит.
— Чистое зерно, — похвалил он, ни к кому не обращаясь, перетирая зерна в ладонях, — кукольника [16] нету.
— Добрая пшеница, — согласился кто-то рядом. — Оживет Расея от такой гарновки [17].
Зерно ссыпали в узкие чувалы жестяными продолговатыми коробками. Михайлов слышал, как шуршало зерно, представлял, как плотно должна садиться гарновка, когда мешок сильно встряхивает вон тот плечистый парень, обвешанный пучками разрезанного для завязок шпагата. Мешки складывали поодаль в квадратные высокие клетки, откуда мешки кочевали к повозкам, но квадраты мешков нисколько не уменьшались.
От повозок отошла женщина в белом платке, направляясь к элеватору. Потом, очевидно заметив Михайлова, повернулась и подошла к нему. Михайлов узнал Настю.
— Чего делаешь, Настя?
— Чувалы относила хлопцам. Латаем. Дырявые-то чувалы. Наталья прибегала на часок из госпиталя, тоже помогает. Мы там, — Настя указала в сторону элеватора, — машинку зингерскую где-сь Наташка добыла, строчит как с пулемета! Заходи до нашей хаты.
— Ладно, управлюсь, зайду, — обещал Михайлов. Настя помедлила.
— Михайлов, а Михайлов?
— Чего ты, Настя?
— Чего-сь орудиев не слыхать? Как ушли к Зеленчукам Кондрашев с Кочубеем, все орудия гудели, а теперь… Может, уже наших у аулов кончили?
— Несуразное не мели, — сердито отмахнулся Михайлов.
Уходили обозы. Старшины охраны засовывали за пазухи наряды, вдевали ногу в стремя, прыгали в седла и, покричав, двигали повозки. Обозы отправлялись в далекий путь-дорогу, поскрипывая и полязгивая.
Михайлов завязывал мешки, поплевывая на пальцы, приятно ощущая в руках скрипящий шпагат. Крякал, принимая на плечо мешок, и относил к повозкам, легко подкидывая пятипудовую тяжесть. Вот так давно, еще до турецкого фронта, парубок Михайлов, худощавый и мускулистый, играючи подкидывал чувалы на деревянный ковш вальцевой мельницы.
— Вроде тогда мешки тяжелее были, — бормотал Михайлов. — Аль с войны силы набежало?
…Михайлов, проработав, точно встряхнулся. Мускулы ныли от особой, приятной и бодрой усталости. В сапоги попало зерно. Он переобувался, выслушивая начальника экспедиции.
— Двести тысяч пудов отправили, не считая сегодняшнего, товарищ Михайлов.
— А сегодня?
— Ну, добавь еще мешков на тысячу.
— Кадет жмет, пора кончать базар.
— Торопимся, товарищ Михайлов, рубахи — хоть выжми. — Он отвернулся, прислушался. — А что, не кадет обход делает? Что-то уж с полчаса за станцией какое-сь переселение.
Михайлов тоже прислушался. Перестук колес, ржание, отдельные резкие выкрики, повелительные и гневные. Так командуют либо заядлые гуртоправы, либо деловитые сотенные старшины в периоды ответственных маршей.
— Мои были думки, — продолжал начальник экспедиции, — наши обозы‑хлебовозы, ан нет, не в той стороне.
Михайлов, окликнув ординарцев-кабардинцев, поскакал на шум…
Скрипели тысячи подвод, громыхали орудия, фыркали лошади, мелькали конные группы и пики. Густая пыль, поднятая движением, не была видна ночью, но першила в горле, душила…
Стальная дивизия снималась с фронта, уходя через Ставропольскую губернию на Царицын. Красный Царицын собирал грозное войско, а по всем дорогам — от Донецкого бассейна, с Дона, из Сальских степей — стремились к нему регулярные полки и партизанские отряды.