Кочубей в этом вынужденном безделье перековал конский состав, пересортировал снова по мастям коней, приказал починить боевые походные вьюки и оковать возы новыми шинами. Комбрига стесняла река, недоступная, огороженная густыми цепями деникинцев. Он мечтал о раздолье Крутогорского плато.
Кочубей с комиссаром шли по скалистому, размытому в подножье берегу. Приходилось продираться в жестких кустах кизила и ажины. Перестрелка была редкая, шумела Кубань, поскрипывая камнями. Кочубей размахивал плетью.
— Як тигра в клетке, — досадовал он. — Погляжу еще, погляжу, да, может, вслед за Стальной дивизией подамся. Наплюю на сорокинские приказы. С Сорокина генерал, як с меня архирей.
Комиссар, сочувствуя комбригу, все же решил испытать Кочубея:
— Без спросу… Нельзя так, Ваня. Все же не так как-то сделала Стальная дивизия.
— Ишь ты який умница! — усмехнулся Кочубей. — Шо ж они, зря ушли? Зря они делегатов под Царицын посылали? Раз ушли они, так спросясь, коли не самого товарища Ленина, так его правую руку. Шо тут делать?! Сорокин нас путает, а кадет умный. Ему надо всю армию передушить в Ставропольском степу. Не выпустить войско в Расею. Стальная дивизия вырвалась — и себя спасла и Царицыну помогнет, а мы?.. Куда нам подаваться, а?.. Зараз те путя Шкуро все закупорил…
Перестрелка участилась. Они повернули обратно.
Царицын был обложен красновско-мамонтовскими белоказаками. Царицын был в опасности, но подошедшие с Северного Кавказа части ударили по белым, и железное кольцо окружения было прорвано.
Отсюда не была видна Волга, но дымный город с кое-где разваленными бомбардировкой домами поднимался за линией окопов и колючей проволоки. Полки грудились за косогором, скрытые от огня батарей генерала Краснова. Военные комиссары полков зачитывали приказ № 115 Реввоенсовета по войскам десятой армии.
«При сем объявляется телеграмма члена Революционного Военного Совета Республики, Народного Комиссара Сталина.
Командующему Царицынским фронтом — Ворошилову… передайте Морозовскому, Тихорецкому, 3-му революционному и другим полкам, окружившим противника и разбившим его наголову, мой горячий коммунистический привет. Скажите им, что Советская Россия никогда не забудет их героических подвигов и вознаградит их по заслугам.
Да здравствуют отважные войска Царицынского фронта!
Член Революционного Военного Совета Республики
Народный Комиссар Сталин».
XXVIII
Михайлов был желт и мрачен. На сапогах налипли комья грязи, шея была туго завязана башлыком. Заметив Кандыбина, он криво улыбнулся и, быстро приблизившись, сказал, как о чем-то незначительном:
— Федорчука и черкеса-пулеметчика цокнул. В Мокрой балке.
— За что? — передернулся комиссар.
— Опять барахлили. Сотни последнее на хлеб отдали, а они… враги… суки… Звание кочубеевцев осрамили…
Михайлов глянул исподлобья и, заметив выражение досады на лице комиссара, позвал его:
— Пойдем, комиссар, в хату, не пристало тут при людях о важном договариваться.
Кандыбин не сразу последовал за Михайловым, так как его ждал политрук третьей сотни. На улице у веревочных коновязей фыркали лошади, жадно хватая сено. Кони были заморены трехсуточными боями, и отблески костров резко оттеняли их завалившиеся бока. Кочубеевцы варили кулеш в медных котлах, кучковались, разговаривали о последних боевых делах. Вслед за уходом Стальной дивизии от Туапсе прорвалась Таманская армия. Разгромив под Белореченской офицерские полки генерала Покровского, таманцы, сломив жестокое сопротивление белых, взяли Армавир, выровняли фронт, и Кочубей соедшшлся с труппой Михайлова.
Кандыбин заканчивал разговор с политруком третьей сотни. В двенадцать часов ночи сотня должна была выступить из Суркулей и к рассвету достичь полустанка Дворцового, куда стягивалась бригада для удара по Невинномысской. Политрук, длинный казак с угловатыми жестами, переминаясь с ноги на ногу, задавал вопросы, на которые требовали ответа бойцы. Сообщают ли в Москву Ленину об их делах? Пожалуют ли в казачество иногородних из кочубеевской бригады, когда кончат они кадетов, и по скольку десятин земли нарежут им? Спрашивали еще: нельзя ли у Кочубея поставить на место Сорокина, будут ли когда-нибудь у них в достатке патроны, почему нет газет, а только одни прокламации, нет фуража, а за самовольство расстреливают?
Усталый вошел комиссар в комнату. Было темно. Кандыбин чиркнул спичку. Михайлов неподвижно сидел, поставив локти на стол и обхватив голову руками. Кандыбин зажег лампу. Михайлов поднял глаза. Первый раз комиссар заметил в них грусть. Это было не похоже на Михайлова. Комиссар подсел к нему и обнял за сухие, костистые плечи.
— Что с тобой, Михайлов?
Михайлов отодвинулся, скривив презрительно губы.
— Чую смерть, комиссар.
Кандыбину приходилось нередко сталкиваться с самыми необычайными настроениями среди многоликой кочубеевской массы. Он был свидетелем истерических припадков у рубак и грубиянов в результате полнейшего истощения физических и моральных сил, кинжальной схватки двух вчерашних друзей из-за пустякового спора. Он привык к суеверию самого Кочубея, объезжающего бабу с пустым ведром, способного зарубить попа, перешедшего ему дорогу. Комиссар знал, что курица, кукарекающая петухом, по мнению воинов, способна навлечь больше несчастий, чем десять генералов Шкуро, вместе взятых; но состояние Михайлова его встревожило.
Кандыбин пытался успокоить друга. Михайлов думал о чем-то своем, не слушая комиссара.
— Зарубал двух, а вот и до меня смерть подходит. Страшно. Дуже страшно помирать, комиссар, и не повидать того, что завтра будет.
— Ну, хватит, Михайлов. Брось ты свои выдумки. Ты ж заколдованный. Ты и Кочубей в каких схватках не были и ни одной отметины.
Михайлов промолчал, скрипнув зубами. Они долго сидели, не проронив ни слова. Выдохнув шумно воздух и отодвинув ногой стол, он встал. Лампа закачалась, колебля громадную тень Михайлова.
— Прощай, комиссар, пойду подремаю, — тихо сказал он и пошел к двери.
У порога задержался, поманил Кандыбина пальцем, поглядел в глаза ему.
— Подохну — наплевать. Волка волки сгрызут. А вот одного жалко, комиссар… — Михайлов, помедлив, дохнул в ухо комиссару: — В коммунию твою не зачислился при жизни. Все как-то стыдно было. Вот мешки таскал, пшеницу молотил, хлеб Ленину добывал — ничего, а вот тут… вроде боевому командиру это не к лицу. После одумался… хотя ладно…
Деланно засмеялся, отмахнулся от Кандыбина и вышел.
Ночью от Суркулей длинным темным жгутом выползала третья сотня. Была холодная октябрьская ночь, и по балкам поднимались молочные промозглые туманы. Всадники дремали в седлах. И сейчас самым желанным в жизни казался им сон. Сон! О нем мечтают в утомительных буднях сражений, маршей, в сторожевом охранении, мечтают, как о чем-то чудесном и несбыточном.
Вспомнились невольно комиссару высказанные однажды вслух мечты Володьки: «Кончим войну, и спать завалюсь на все первые три дня по мирному положению, и буду спать без просыпу».
Курились в гнилых балках туманы, остро торчала осока, набрякшие повисли махры камышей, сонные крякали гуси.
Нельзя спать долго в седле. Подъемы и спуски. Напрягаются кони под мертвой ношей, и боялся комиссар — придет сотня к Кочубею, набив лошадям холки и спины. Тихо толкнул одного, другого, третьего. Как встрепанные, озирались казаки, по привычке хватаясь за шашки.
— Это ты, комиссар? — бормотали они. — Шо, уже Киян?
— Скоро будет Киян, — отвечал комиссар. — Скучно ехать в потемках, заспеваем?
Заспеваем чуток, кадет далеко — не услышит. Кучковались «песельники» в первых звеньях; встряхивались озябшие от неподвижности; бряцало оружие. Запевал казак из приазовской Брыньковской станицы, бас, возбудивший когда-то зависть у знаменитого протодьякона войскового собора города Екатеринодара: