На третий день к нам в дом пришли гости-рыбаки. С ними был Лелюков. Мать накрыла на стол. Рыбаки выставили принесенные с собой бутылки с местным кислым вином. Угощение проходило без обычного разгульного шума. Так всегда бывает на поминках. При уходе Лелюков задержался возле отца и предложил ему принять ватагу вместо Сторокожа, которому после гибели «Медузы» не приличествует быть ватажком. Он говорил, что теперь не будет опасно заходить в открытое море; приезжали из города, обещали прислать моторные баркасы. На побережье впервые создавались рыболовецкие колхозы, и рыбаки просили моего отца хорошенько подумать.
– Я не пущу его в море, – сказала мать, – не пущу детей.
– Ну что ж, случаются и несчастья, – ответил ей Лелюков. – Во все времена тонули рыбаки и разбивало штормом баркасы. Не так уж позорно помереть настоящему рыбаку в море.
Лелюков старался убедить мать.
– Мы ушли от земли, – сказала мать, – нас наказала земля.
– Что ты скажешь, Иван Тихонович? – спросил Лелюков.
– Дам ответ через две недели.
– Добро. Как раз подойдут моторки. Мы не торопим тебя с ответом. Понимаем твое горе.
После ухода Лелюкова мать сказала отцу:
– Я хочу уйти от моря.
– Не будем решать это сегодня, – ответил отец.
Ночью меня разбудили звуки гармошки. Последнее время отец редко вытаскивал ее из сундучка. Это была заветная гармоника, спутница отца и в империалистическую и в гражданскую войну. Побывала она вместе с ним на румынском фронте, на Украине, отступала с отцом к Царицыну, прошла Жутов мост, слушали ее Пархоменко, Коля Руднев, в честь кого отец назвал свой баркас. Слушал ее певучие лады и луганский сказочный герой, слушал командир бронепоезда, на котором служил отец, известный Алябьев. Многие хорошие люди заказывали любезные их сердцу песни.
Той ночью, когда, мне казалось, где-то близко носился призрачный баркас «Медуза», холодело на сердце от печальных звуков гармоники и песни отца. Он напевал в треть голоса какую-то новую, неизвестную мне песню. Впоследствии она всегда нагнетала на меня тоску, и если я не мог запретить ее петь, то уходил так далеко, чтобы не слышать ее. Это была песня про неизвестное мне тогда дерево – рябину: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?»
Луна освещала нашу комнату, буковые кровати, стены, увешанные крючьями и металлической рыбацкой снастью. Тени от окон, как решетки, лежали на холодно освещенной веранде. Кричали шакалы, а мне чудился где-то вблизи голос Матвея. Мать поднялась, подошла ко мне, опустилась на колени.
Я не мог уснуть. Мать попросила, и отец отложил прочь гармошку.
На следующий день отец достал из сундучка орден Красного Знамени, потер его суконкой и, подложив под него красный бант, привинтил к военной рубахе. Потом он взял со стола краюху хлеба, брынзу, завернул в кусок старого паруса. Посидев минуту молча всей семьей, встали. Отец простился с нами, взял палку и пошел к перевалу. Мать провожала его до ущелья. Вернувшись, она сказала нам, что отец ушел на Кубань, чтобы определиться там на житье.
Был 1929 год. С больших земель начали изгонять кулаков. Отец хотел применить там свои силы. Жить на побережье становилось все хуже и хуже. Удобной земли здесь не было. Рыба? Известно всем, какова рыба в Черном море. Если в Керченском проливе и дельтах рек можно было еще надеяться на улов, то в этих местах, доступных шторму, с крутым покатом морского дна и большими глубинами, приходилось рассчитывать только на открытое море. Конечно, отец никогда бы не решился итти на Кубань в другое время. Что там делать без лошади и плуга? Много ли наворочаешь одними голыми руками? Разве батрачить. А семья? Отец пошел искать нового счастья на Кубань, где создавались артели по коллективной обработке земли, куда обещали прислать тракторы. Отец приохотился к механизмам на бронепоезде, а перед этим служил на броневых автомобилях. Тракторы же, по рассказам людей, были легче в управлении, чем автомобили. Об их работе рассказывали чудеса. Тракторы заменяли лошадей, волов, могли легко поднимать твердые залеги.
Через девять дней вернулся отец. Путешествие его увенчалось успехом. Это можно было легко узнать по его подобревшему лицу. Усы были завернуты кверху, как в лучшие дни. Я быстро стащил с его ног высокие сапоги, покрытые слоем пыли. Отец осмотрел подошвы, покачал головой: «Пожег о камни. Кременная дорога по перевалу. Ничего, Серега, схватим новые».
Пока мать накрывала на стол, он сходил вместе с нами к морю. Отец плавал саженкой, фыркал, нырял, кружил кулаком по воде так, что ходили волны. Сегодня мы могли прыгать в море с его широких плеч. Он стоял, крепко упершись в дно ногами. Мы влезали к нему на спину, и отец пригибал голову так, что свисал намокший темный чуб, и командовал: «Прыгай!» Изредка он, забывшись, смотрел в далекую синеву моря, и лицо его как бы окутывалось туманом. Я понимал, что отец вспоминал погибшего Матюшку. И вдруг отец, выйдя из минутного оцепенения, снова ударил кулаком по воде, нырнул, схватил меня за ноги, бросил на волну…
Подошел Лелюков и уставился на отца своим быковатым взглядом.
– Придется тебе начинать артель, Стенька, – сказал отец, не дожидаясь вопроса.
Лелюков искоса посмотрел на отца серыми, навыкате, глазами, в которых всегда держалась не то усмешка, не то недоверие.
– А ты?
– Уйду на Кубань, Стенька.
– Не прошибешь, Иван Тихонович?
– Думаю, не прошибу. Да и не в выгоде дело.
– А в чем?
– В жизни, Стенька.
– Как это в жизни? А тут помираешь, что ли?
– А тебе, может, и не понять, Стенька.
– Расскажи, может быть, осилю дурной своей башкой.
– Воевал я в гражданку, как зверь, – сказал отец, – добивался лучшей жизни. Кончилась война, пришел сюда, заманили. Вижу, мало здесь-то изменилось. Как получал Антон Сторокож долю с рыбаков до войны, так и осталась эта доля, только под другим компотом. Баркасы от него ушли и не ушли. Позволил он назвать свой баркас по-новому – «Колей Рудневым» – и на то концы…
– Так… – Стенька раздумчиво чертил палочкой по песку. – И дальше, Иван Тихонович?
– А дальше что? Расскажу. Пришел я ходоком от своей совести на Кубань. Потянуло меня снова к земле, Лелюков. Вижу, саботаж.
– Саботаж?
– Да, Лелюков. Хлеб в закромах у кулаков – не продают. Земли в наделах – не пашут. Лежит. Земли не дышат. Заросли под колокольню будяком, гуньбой, осотом. Какие земли!
– Взять их нечем будет, – сказал Стенька.
– Возьмем.
– Чем?
– Тракторами.
– Значит, решил строго уходить? – спросил еще раз Лелюков.
– Строго решил уходить.
– А дом кому?
– Хозяину. Ведь сам знаешь, квартирант я.
– А кто же теперь сменит Антона?
– Сами разберитесь, решите.
– Антон подговаривает, чтобы опять ему быть ватажком артели.
– Иди против, – посоветовал отец.
– Один в поле не воин, а ты уходишь.
– Пока Сторокож, не уйду. Схожу завтра в ячейку, приведу человека.
– Вот это ладно.
– А артель придется тебе принимать, Стенька.
– Видно будет, – уклончиво ответил Лелюков и, пожав отцу руку, ушел.
Отец выполнил свое обещание. С детства родители приучали нас примером своим к строгому выполнению данного слова. Это очень помогало нам в жизни. С отцом приехал человек, присланный партийной ячейкой. Из его разговоров со старшими мы узнали, что наш гость служил минером на миноносце «Керчь», который участвовал в выполнении приказа Владимира Ильича Ленина в 1918 году. Миноносец торпедировал крупные военные корабли Черноморского флота в Цемесской бухте, чтобы не отдать эскадру в руки немцам. Исторический миноносец был затоплен самим экипажем в районе Туапсе.
У двух коммунистов – минера с «Керчи» и бойца бронепоезда, защищавшего Царицын, – были общие интересы и взаимное понимание. Стронский – такова была фамилия минера с «Керчи» – производил впечатление решительного, смелого человека.
Худой, лысоватый, с татуировкой на крепких руках, в пиджаке, похожем на бушлат, Стронский даже внешностью не отличался от рыбаков, пришедших на шумный сбор ватаги.