— Здравствуй, Аввакум! — сказал вошедший. — Здравствуй, матушка боярыня Федосья Прокопьевна! Здравствуй, мать Меланья!
Все отвечали поклонами на приветствие пришедшего, который был никто иной, как Артамон Сергеевич Матвеев, входивший в то время в силу и известный своим пристрастием ко всему новому и иноземному.
— Як тебе от великого государя, — обратился Матвеев к Аввакуму. — Великий государь указал сказать тебе, Аввакум, что ноне у нас на Москве вселенские патриархи: святители-де прибыли к нам ради Никонова неистовства и установления церкви — и ты бы-де, Аввакум, соединился с святителями во всем.
— Не соединюсь я с ними ни в чем! — резко отвечал фанатик. — Ни в перстном сложении, ни в азе. Умру, а не соединюсь с отступниками.
— Да какие же они отступники? В чем и от кого отступились? — спросил Матвеев.
— Ах, Артемон, Артемон! — по обыкновению страстно заговорил фанатик. — Знаю я, тебе все равно, как ни молись: ты и в костел пойдешь, и крыж ляцкой поцелуешь…
— Для чего его не поцеловать? Не его целую, а Христа.
— Добро! Тебе все едино: что святая библия, что твой «Василиологион», что евангелие, что «Мусы» эллинские. Ишь напечатал на соблазн людям! А люди оттого гибнут: вон сколько уж замучили наших-то! Али так ко Христу приводят, как вы приводите — кнутом да виселицей, да огнем! Чудно мне! Как в познание не хотят прийти: огнем, да кнутом, да виселицей веру утвердить хотят! Где это видано? Токмо у язычников. А апостолы разве так учили? Мой Христос не приказал апостолам так учить, еже бы огнем, да кнутом, да виселицею в веру приводить.
Господь сказал ученикам: «шедше проповедите языком — иже веру иметь и крестится, спасен будет». Видишь? Волею зовет Христос, а не приказал огнем жечь да на виселице вешать. Чудно право! Ослепли, что ли, все, что ничего не видят. Эки Диоклетианы новые явились, словно мы в Риме при Нероне живем, либо в Персиде. Да что много говорить! Значит, так надо у Господа: аще бы не были борцы, не даны были бы венцы. Ну, давайте нам венцы, венчайте нас. Кому охота венчаться мученическим венцом, не почто ходить далеко, в Перейду либо в Рим к Неронам да Диоклетианам: у нас и дома, на Сретенке, свой Рим, свой Вавилон. А! нутко, правоверие! стань на Красной площади, либо в Кремле, нарцы имя Христово, подыми руку да перекрестися знамением Спасителя нашего двумя персты, яко же прияхом от святых отец — вот тебе и мученический венец, царство небесное дома родилось — не почто за ним ходить в Перейду к Диоклетиану мучителю. Ишь умники! ученые-ста! Христу палачей в ученики дали, да приставов немилостивых, да стрельцов: учите-де кнутом да тюрьмой! Эх, не глядел бы! Так уж вы и евангелие перемените, благо крест переменили: «иже-де веру иметь и крестится щепотью — спасен будет, а не крестится никонианскою щепотью — ино того засеку, повешу, изжарю»… Так бы следовало Христу сказать. Эх!.. А я вот неучен человек, гораздо несмыслен, да то знаю, что все, что церкви от святых отец предано есть, свято есть и неприкосновенно: не тронь и аза, а тронешь аз, за ним и все трогать станут: на то люди — люди. И вот я, яко же приях, держу до смерти и аз удержу, хоть меня повесьте. До нас оно положено, так и лежи оно так вечно, во веки веком! А то на — переучивать кнутом стали — эки апостолы! А люди погибают, а кровь неповинная льется, а церкви пустуют, христиане прячутся по вертепом, да по пропастем земным, как в оно время, при мучителях римских… Эко времячко, Господи Боже!
Аввакум даже всплеснул руками. Морозова стояла бледная, не опуская глаз с своего учителя и с ужасом иногда взглядывая на Матвеева. Мать Мелания с потупленными глазами и с наклоненною головою, казалось, застыла от страху. И Матвеев стоял изумленный, будучи не в силах остановить страстной речи фанатика.
— Так что ж мне доложить великому государю? — удалось ему наконец вставить свое слово. — Соединишься с вселенскими патриархами?
— Не соединюсь вовеки! — отвечал изувер. — Доложи великому государю, что мы сами за него, батюшку, умолим Господа, и за него, света, и за царицу, и за его царство. А им, грекам, какое до нас и до него дело? Своего царя проторговали туркам и нашего проглотить сюда приволоклися! Так и доложи великому государю: я, протопоп Аввакум, не сведу с высоты небесной рук, дондеже Бог не отдаст нам нашего царя, благочестивейшего и тишайшего Алексея Михайловича всея Русии.
— Напрасно упрямствуешь, — сказал Матвеев. Аввакум вспылил.
— Упрямствую и буду упрямствовать! Слышишь, я хочу венца! я соскучился об венце! Вот уже сколько лет ищу его, а вы мне не даете. Дайте скорей! Рубите голову, надевайте на нее венец нетленный, а греховное и мерзкое туловище долой! Будет — потаскал я его: хочу один венец носить без туловища… А вы оставайтесь с туловищами да в шапках из звериной шкуры… Так и доложи — ни слова не выкидай, ни аза!
Матвеев безнадежно махнул рукой и вышел, бормоча:
— Пустосвяты!
ГлаваXIII. «Глаза ангела»
Через день было второе заседание вселенского собора.
Никон вошел в столовую избу медленно, едва передвигая ноги и тяжело опираясь на посох. Он казался угнетенным, подавленным. За день голова его посеребрилась еще более, и ему, видимо, тяжело было держать ее на плечах.
Когда он кланялся царю и патриархам, то с трудом поднимался от полу.
Царь снова встал с своего места и остановился против патриархов. Он был бледен.
— Святая и пречестная двоице! вселенстии патриарси! — начал он дрожащим голосом. — Бранясь с митрополитом газским, писал Никон в грамоте к константинопольскому патриарху, якобы все православное христианство от восточной церкви отложилось к западному костелу, — и то он писал ложно: святая соборная восточная церковь имеет Спасителя нашего Бога многоцелебную ризу и многих святых московских чудотворцев мощи, и никакого отлучения не бывало: держим и веруем по преданию святых апостолов и святых отец истинно.
Он остановился, и оглянул весь собор. Затем, возвыся голос, с особенною силою выкрикнул:
— Бьем челом, чтоб патриархи от такого поношения православных христиан очистили!
И царь поклонился до земли. Буря пронеслась по собору, застонала столовая изба. Все упали ниц со стоном: «Смилуйтесь! очистите, святейшие патриархи! снимите позор со своей российской православной земли!»
Сотни голов лежали на земле и молились, как в церкви, громко, со стоном, с криком. Это была потрясающая картина — и Никон не выдержал, зашатался: это все стонало против него, искало его погибели.
И в этот самый момент капризная память его словно волшебством нарисовала перед ним другую картину. На полу, при слабом освещении лампады, бьется молодая женщина, хватая и целуя его ноги. Она умоляет его остаться с нею, не бросать ее, не уходить в неведомый путь, где ждет его неведомая доля. А он не внимает мольбам и рыданиям женщины: его манит этот неведомый путь, эта неведомая доля — и он уходит, оставив на полу плачущую женщину. Это была его жена… Теперь он изведал эту неведомую долю: высоко, ох, как высоко она поставила его и вон до чего довела… А не лучше ли бы было в той, прежней, скромной доле?… Да уж теперь не воротить ее: между тою долею и этою стоят тридцать лет и три года…
— Это дело великое, — громко произнес чей-то голос, и Никон очнулся: это говорил Макарий, патриарх антиохийский. — Это дело великое; за него надобно стоять крепко. Когда Никон всех православных христиан еретиками назвал, то он и нас также назвал еретиками, будто мы пришли еретиков рассуждать… А мы в московском государстве видим православных христиан. Мы станем за это Никона патриарха судить и православных христиан оборонять по правилам.
Алексей Михайлович взглянул на дьяка Алмаза, и тот на цыпочках преподнес царю какие-то бумаги.
— Вот три письма, — сказал царь, — в них Никон сам отрекся от патриаршества, называет себя бывшим патриархом.
Патриархи взяли письма. Никон молчал, не поднимая головы.