В Кремле, у дворцовых ворот, сани остановились. Навстречу им вышел стрелецкий полуголова и принял Аввакума из саней. Он был в том же одеянии, в каком мы в последний раз видали его в монастырской келье, в заточении. На прощанье юродивый поцеловал его в руку и как-то пытливо глянул ему в глаза, которые по-прежнему светились энергиею.
— Мотри же, женишок! крепко люби свою невесту. Аллилуйю-свет Сугубовну… А венец-от будет у-у какой! Лучше царсково…
— Добро… только покажи мне венец-от, я за ним на край света потопчусь!
Полуголова и стрельцы повели его к столовой избе. Собор был уже на месте. Патриархи восседали на своих сиденьях рядом с царем, а царь высился и блистал золотом, камнями и золотным платьем на своем государевом месте. В ласковых глазах его блеснуло что-то вроде слезы и жалости, когда он увидел худого, оборванного и обезображенного стрижкой Аввакума, смело переступившего порог избы, где собрался собор. На лицах патриархов и прочих греков выразилось глубокое изумление. Бояре также смотрели ласково и жалостливо; только архиереи глядели хмуро и неприветливо.
Вступив в палату, Аввакум прежде всего глянул в передний угол. Увидав там несколько образов нового письма и шестиконечный крест, он сурово отвернулся и, глядя на потолок, трижды перекрестился истово, двуперстно, широко, от упрямого лба до самого подбрюшия. Потом, повернувшись к царю, три раза поклонился ему до земли. Ни патриархов, ни весь остальной собор он не удостоил даже кивком.
— Аввакум! поклонись святейшим вселенским патриархам! — ласково сказал царь.
Аввакум глянул на царя и, заметив доброе выражение его глаз, отвечал:
— По слову и указу великого государя земно кланяюсь. — И поклонился до земли.
— Поклонись и всему освященному вселенскому собору, — снова сказал царь.
— По указу великого государя кланяюсь, — опять отвечал упрямец, и поклонился на обе стороны в пояс.
Настала тишина. Дьяк Алмаз Иванов, по обыкновению, шуршал бумагою, нагибая свое пергаментное лицо то к той, то к другой харатье. Макарий антиохийский перенес свои белки на Аввакума.
— Аввакум! — громко сказал он. — Покоряешься ли последнему поместному московскому соборному решению о новоисправленных книгах?
— Не покоряюсь! — резко отвечал Аввакум.
— А те исправления истинные: для чего не покоряешься?
— Истинные! — крикнул фанатик, и глаза его метнули искры. — В том ли истина, что Никон все переменил? И крест на церкви и на просфорах переменил — в латынский крыж обратил… И внутри олтаря молитвы иерусалимские откинули, и ектений переменили, в ектений ни весть чего напихали, и в крещении духу лукавому молиться велят: «да не снидет-де со крещающимся, молимся тебе, Господи, дух лукавый…» А я духу лукавому в глаза плюю… И около купели против солнца, а не посолонь лукавый их водит, и церкви ставят против солнца и при венчании против солнца же водят — это ли истина?! А в крещении не отрицаются сатаны: дети они его, что ли, коли сатаны не отрицаются? Али это истина!
— Да этого в новых книгах нет, что ты плетешь, — вмешался Питирим, тот, что и Никона злил.
— Плетешь ты, а не я! — пуще прежнего крикнул фанатик. — Никонишко, адов пес, наблевал, а вы блевотину его едите… щепотью креститесь…
Макарий остановил его горячность.
— Постой, Аввакум, — сказал он, — ты это не истинно говоришь: вся наша Палестина, и серби, и албансы, и волохи, и римляне, и ляхи — все тремя персты крестятся; один ты стоишь на своем упорстве и крестишься двемя персты. Так не подобает.
Аввакум, услыхав, что патриарх его не задирает, как задрал было Питирим, несколько успокоился. Взглянув на царя, он увидал, что тот смотрит на него ласково по-прежнему. Паисий тоже поглядывал на него с старческим добродушием — это охладило фанатика.
— Вселенстии учителие! — начал он спокойнее. — Рим давно упал и лежит невосклонно и ляхи с ним же погибли. До конца враги быша христианом, на черкесах-казаках что на волах ездили, церкви Божий жидам на аренду отдали — оле проклятого людского безумия!.. И у вас, в Турской земле и в Палестине и в Египте — православие пестро: от насилия турского Магмета немощни есте стали… А вы сами вперед приезжайте-ка к нам на Москву учиться: у нас Божиею благодатиею самодержавство (и он взглянул на Алексея Михайловича — тот ему милостиво улыбнулся) — никакого Магметки мы не боимся — плевать на него и на римского папежа!.. У нас на Руси, до Никона отступника, у благочестивых князей и царей православие было чисто и непорочно, аки девство, и церковь не мятежна и не растлена. Никон, волк, с братом своим Фармагеем бесом и с отцом своим, Люцифером и с дедом сатаною велели тремя персты креститься, а первые наши пастыри крестились двемя персты, московские святители так же, и казанские Гурие и Варсонофие — все молились двемя персты.
Он остановился, чтобы перевести дух. На некоторых из старых бояр, видимо, подействовали его слова: ведь все они воспитались на двуперстии, всех их манила старина, и Аввакум чувствовал, что за плечами его стоят миллионные рати, начиная от князей и бояр и кончая последним смердом, у которого и вера-то вся в двух пальцах.
Этим перерывом воспользовался Питирим.
— Что ты о святителях плетешь? — сказал он презрительно. — Они и с двуперстием, и с троеперстием были бы святы… Только они были люди не ученые, грамоте не умели…
Аввакума опять взорвало.
— Ты вот учен — грамотник! — огрызнулся он. — Кочергой тебя бабы учили…
— Они греческого языка не разумели, как и ты, мужик…
— Ты, баба, много разумеешь по-эллински; разве сморкаться только тремя персты… Мне с тобой и говорить-то зазорно.
Он было повернулся, чтобы уйти, но остановился, заметив, что архиереи смотрели на него с нескрываемым презрением.
— Чист аз есмь! — крикнул все более и более раздражившийся фанатик, которого самолюбие шибко было задето. — И чистым ухожу, и прах от ног своих отрясаю, по писаному: «лучше един творяй волю Божию, нежели тьмы беззаконных…» А вы все беззаконники!
Архиереи возмутились этими последними словами. Многие вскочили с мест. Пристав подвинулся к упрямцу, чтоб остановить его.
— Возьми! возьми его! — забывшись, закричали некоторые. — Он всех нас обесчестил.
Пристав схватил его за руку. Питирим и Илларион приблизились к нему с угрожающими жестами.
— Постойте! не бейте! — закричал фанатик. — Апостол Павел пишет: «таков нам подобаше архиерей — преподобен, незлобив…» А вы, убивше человека, как литургисать станете?
Это напоминание заставило опомниться взволнованных архиереев. Они сели. Аввакум стоял посреди собора и тяжело дышал. Капли пота катились по его лицу. Ноги его, видимо, дрожали: тут сказывалось и душевное волнение, и следы многолетних ссылок, тюремной истомы и голода, надломивших эту железную натуру.
Оглянувшись затем кругом и не видя, на чем бы ему можно было сесть, он попятился к дверям и повалился на бок.
— Посидите вы, а я полежу — по-апостольски, — сказал он задорно.
Бояре засмеялись.
— Дурак, мужлан — и святейших патриархов не почитает, и великого государя срамит, — заметил Питирим.
— Вы великого государя срамите на весь мир, а не мы, — огрызался, лежа, упрямец, — мы уроди Христа ради, а вы славны яко солнце в луже: вы в чести и виссоне, мы же бесчестии и в сермяге; вы сильны стрельцами, мы же немощны со Христом, да сугубою аллилуею.
— Для чего сугубая, а не тригубая, яко подобает святой Троице? — спросил Макарий.
— Для чего? Али вы забыли Дионисия Ареопагита? У него прямо сказано, как славословят Господа небесные силы: по алфавиту, глаголет — едино аль Отцу, другое аль Сыну, третье аль Духу Святому… До Василия Великого в церкви пели тако ангельское славословие: «аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!». А Василий велел петь две ангельские славы, а третью человеческую, сице: «аллилуйя, аллилуйя, слава тебе Боже!». Мерзко Богу трегубое аллилуйя…
Со скамьи среди монахов и архиереев поднялся высокий черный клобук с несколько семитическим типом лица и приблизился к Аввакуму. В руках он держал книгу в белом, пожелтевшем от времени переплете. Это был знакомый уже нам ученый украинец, Симеон Полоцкий, учитель маленькой царевны Софьи Алексеевны.