Никон дважды поклонился в пояс патриархам и стал по левую сторону западных дверей… Послышался дребезжащий голос Паисия, который что-то благословлял. Затем началось чтение, выписка из соборного деяния, такая длинная… Слух Никона ловил сначала один лишь гул голоса чтеца, который отдавался в сводах церкви, словно колотился о них, желая вырваться на волю, улететь высоко, до неба… Потом Никон стал вслушиваться в слова: все это он давно-давно слышал, много раз слышал…
«Микитушка-светик…» Да, это приверзилось ему. Кто мог называть его так? И кто знал, что он Микитушка, Никита? Все знали только, что он Никон… Только она знала и звала его так — Микитушка — жена… Но она, поди, давно умерла: больше тридцати лет прошло, как они, он и она, постриглись и разошлись навеки… А как она плакала, валялась в ногах, не пускала его… Да, у нее такие были глаза, как у этого неведомого ангела… Как он любил когда-то эти светлые, детские глаза, как любил целовать их… А она, бывало, закроет их и улыбается. «Тю-тю, — говорит, — село твое солнышко, Микитушка, тютю, бай-бай…» А он их целует… «Солнышко, солнышко, выгляни в окошечко, твои детки плачут…» А она и глянет, брызнет светом… то-то молодость, глупость!..
— «Проклинал российских архиереев в неделю православия мимо всякого стязания и суда», — возглашал Макарий вины Никона.
«Покинутием престола заставил церковь вдовствовать восемь лет и шесть месяцев».
«Ругаяся двоим архиереом, одного называл Анною, другого Каиафою».
«Из двоих бояр одного назвал Иродом, другого Пилатом».
«Когда был призван на собор по обычаю церковному, то пришел не смиренным обычаем и не переставал порицать патриархов, говоря, что они не владеют древними престолами, но скитаются вне своих епархий, суд их уничижил и все правила средних и поместных соборов, бывших по седьмом вселенском, всячески отверг».
«Номоканон назвал книгою еретическою, для того, что напечатан в странех западных».
«В письмах к патриархам православнейшего государя обвинил в латинстве, называл мучителем неправедным, уподоблял его Иеровоаму и Оссии, говорил, что синклит и вся российская церковь преклонились к латинским догматам: но порицающий стадо, ему врученное, не пастырь, а наемник».
«Архиерея один сам собою низверг».
«По низложении с Павла, епископа коломенского, мантию снял и предал на лютое биение, архиерей оный сошел с ума и погиб безвестно, зверями ли заеден, или в воде утонул, или другим каким неведомым образом погиб».
«Отца своего духовного повелел без милости бить, и мы, патриархи, сами язвы его видели».
«Живя в монастыре Воскресенском, многих людей, иноков и бельцев наказывал не духовно, не кротостию за преступления, но мучил мирскими казнями, кнутом, палицами, иных на пытке жег»…
Никон, по-видимому, не слушал, что ему читали. Не все ли уж равно! Он только качал головой; но это качанье было непроизвольное: оно осталось у него до самой смерти, как бы постоянно служа ответом на гвоздившую его мысль: «Нет, нет, зачем жизнь? Для чего она была? Разве это жизнь? Нет, нет!..»
— Подойди сюда, Никон! — проскрипел голос Паисия. Никон машинально подошел к царским вратам, где стояли оба патриарха.
Макарий дрожащими руками снял с осужденного клобук и панагию.
— Отсель не будеши патриархом…
— Знаю! Слышал! — оборвал его Никон, к которому, казалось, теперь только воротилось сознание.
— Живи тихо, безмятежно…
— Знаю и без вашего поучения, как жить…
Глаза его упали на клобук, что сейчас сняли с него, а потом перенеслись на синеватые белки Макария и сверкнули гневом.
— А жемчуг-от с клобука и с панагии, что с меня сняли, по себе разделите, достанется вам жемчугу золотников по пяти, по шти, да золотых по десяти, — сказал он с горькою ирониею. — Вы султанские невольники, бродяги, бродите всюду за милостынею, чтоб было чем заплатить дань султану…
Он остановился. Грудь его тяжело дышала. Голова затряслась еще больше, все смущенно ждали последнего взрыва…
— Эко на! Откуда взяли вы эти законы? Зачем действуете здесь тайно, что воры в монастырской церкви, без царя, без думы, без народа! — заговорил он хрипло: судороги давили его горло. — Меня упросили принять патриаршество при всем народе… Я согласился, видя слезы народа, слыша страшные клятвы царя… Поставлен я в патриархи в соборной церкви, пред всенародным множеством… А если теперь захотелось вам осудить нас и низвергнуть, то пойдем в ту же церковь, где я принял пастырский жезл, и если окажусь достойным низвержения, то подвергните меня, чему хотите…
Он не мог дольше говорить, ему перехватило горло. Он только безнадежно вскинул глазами на верх царских врат, где на цепочке висел и колебался золотой голубок… Ему казалось, что колебалась вся церковь, и стены, и пол…
— Там ли, здесь ли, все равно, — едва слышно сказал Паисий. — А что нет здесь его царского величества, на то его воля.
И старик молча подозвал к себе греческого монаха, стоявшего неподалеку. Тот подошел и низко наклонил голову. Паисий снял с него клобук и, поднявшись на цыпочки при помощи этого же монаха, надел его на опущенную голову Никона; как эта голова, так и руки Паисия одинаково дрожали. На лицах архиереев и архимандритов, присутствовавших в церкви, отражались то жалость, то стыд, то нескрываемое злорадство. Алмаз Иванов усиленно моргал своими чернильными пятнышками на харатейном лице.
Дольше тянуть эту тягостную сцену было невозможно. Макарий антиохийский своими выразительными глазами показал, что пора увести его. Два Воскресенских монаха приблизились и тихо взяли под руки своего низверженного владыку. Он глянул на них, как бы ничего не сознавая, и тихо побрел с амвона, оступаясь на ступеньках его и не поднимая головы.
Его вывели на крыльцо. Охваченный морозным воздухом, он разом пришел в себя и поднял голову. Народ, столпившийся у саней и разгоняемый стрельцами, снял шапки… «У него не взяли патриаршего посоха», — слышался шепот. «И монатья патриарша на ём; значит, он патриарх». — «Толкуй!» — «Что — толкуй? Али повылазило тебе!»
Вышли и два архимандрита, из которых один был тот, которого мы видели в Соловках, Сергий.
У саней Никон остановился и обвел толпу глазами.
— Никон! Никон! — сказал он громко. — С чего это все приключилось тебе? Не говори правды, не теряй дружбы… Коли бы ты давал богатые обеды и вечерял с ними, не случилось бы этого с тобою.
Он сел в сани и перекрестился. Сани двинулись. За санями шел Сергий, за ним стрельцы и народ.
— Далек путь до господа, — сказал как бы про себя низверженный патриарх.
— Молчи, молчи, Никон! — закричал ему Сергий.
Никон оглянулся. Рядом с санями шел его эконом.
— Скажи Сергию, что коли он имеет власть, то пусть придет и зажмет мне рот, — сказал он эконому.
Эконом приблизился к Сергию и, глядя ему в глаза, сказал громко:
— Коли тебе дана власть, поди и зажми рот святейшему патриарху.
— Как ты смеешь называть патриархом простого чернеца! — закричал на него Сергий.
В толпе послышался ропот. Раздались негодующие голоса.
— Что ты кричишь! — особенно резко выдался один голос. — Имя патриаршее дано ему свыше, а не от тебя, гордого.
Стрельцы тотчас же схватили этого смельчака.
— Блаженни изгнании правды ради! — вздохнул Никон.
— Микитушка! Микитушка, о-о-ох! — послышался стон в толпе.
Никон глянул по тому направлению, откуда вырвался стон, и задрожал. Те глаза, которые он считал глазами ангела, были близко и смотрели на него с невыразимой тоской и любовью. Только это были глаза не ангела, а просто монахини, уже пожилой, высокой и несколько сгорбившейся. Лицо ее было необыкновенно бело и нежно, несмотря на резкие морщины, как бы паутиной заткавшие это белое лицо, а черный монашеский клобук еще ярче оттенял его белизну.
— Микитушка! Касатик мой! Благослови меня!
Никон узнал монахиню. Это была его жена, та прекрасная подруга его молодых лет, с которою он разлучился назад тому три десятилетия… От нее остались только глаза, да и те, казалось, смотрели из могилы…