Влияние исторической среды на формирование древневосточной культуры обусловило возникновение двух характерных особенностей отношения человека древнего Ближнего Востока к «своему» миру и миру первобытности. Первая такая особенность — обостренное, напряженное ощущение «начальности», «новизны» своего мира. В унаследованных от первобытности космогонических мифах помимо основной старой темы — сотворения неба и земли, животных, растений и человека теперь особо выделяют те черты, которые отличают в сознании людей того времени их мир от мира первобытного. В шумерской поэме III тысячелетия до н. э. «Энки и мироздание» [68, с. 116 и сл.] бог Энки показан главным образом изобретателем мотыги, формы для кирпича, строителем дома, хлева и овчарни, пахарем — словом, создателем «технических» достижений, которыми шумерский мир отличается от первобытного. В древнеегипетском космогоническом мифе бог Птах изображается не только сотворившим мир, он также «создал города, он основал номы, он поставил богов в их святилища» [78, с. 84], т. е. подчеркиваются качественные, сущностные отличия древневосточного мифа, древневосточной культуры.

Вторая особенность — острое ощущение разности, противопоставленности, даже несовместимости этих двух миров — мира древневосточной городской цивилизованности и мира первобытной простоты, дикости, столь выразительно воплощенной в «Эпосе о Гильгамеше» в образе Энкиду:

Шерстью покрыто все его тело,
Подобно женщине волосы носит,
Пряди волос как хлеба густые:
Ни людей, ни мира не ведал,
Одеждой одет он, словно Сумукан.
Вместе с газелями ест он травы,
Вместе со зверьми к водопою теснится,
Со скотом водой веселит свое сердце
[120, с. 9; I, стк. II, 36–41].

Если в шумеро-вавилонском эпосе природность, звероподобность и дикость Энкиду — выражения его первобытности — не сопровождаются отчетливым осуждением, то в древнеегипетских текстах, письменных или изобразительных, первобытный мир, воплощенный в «азиатах» востока и северо-востока, ливийцах запада и «презренных кушитах» юга, предстает не только диким и отсталым, но также изначально и постоянно враждебным египтянам. «Азиаты — кочевники, и на востоке возникнут враги. Азиаты спустятся в Египет из-за отсутствия укреплений, и чужеземец будет находиться рядом» [118, 1, с. 54], — сказано в «Пророчестве Неферти» (середина XVIII в. до н. э.).

Однако наряду с подобными негативными оценками первобытности у человека древнего Ближнего Востока существует восприятие ее как некоего иного мира с определенными позитивными чертами, возникает даже, особенно на втором этапе древневосточного общества, своеобразный «мираж кочевничества» [143, с. 39–40]: идеализируется пастушеская жизнь скотоводов, простота их быта и нравов, их неиспорченность и богобоязненность противопоставляются роскоши и алчности, испорченности и греховности горожан. «Мираж кочевничества» — одна из постоянных тем ветхозаветного пророчества, отчетливо выраженная, например, в восхвалении пророком Йиремйаху (Иеремия) рода рехабитов, которым их родоначальник завещал: «Не пейте никогда вина ни вы, ни сыновья ваши. И дома не стройте и семян не сейте и виноградника не разводите и не имейте их, но в шатрах живите все дни ваши…» (Иер. 35, 6–7).

Но однозначное порицание или столь же однозначное прославление первобытности не единственные отклики древневосточной мысли на постоянный «вызов» первобытности. Порой у людей того времени, особенно на втором этапе развития, появляется ощущение диалектической противоречивости первобытности, которой, конечно, свойственны воспеваемые ими свобода, простота нравов и пр., но также присущи нищета и отсталость. Об этом рассуждают, например, участники «Разговора господина с рабом». Вначале раб подкрепляет высказанное господином желание «Приведи-ка мне колесницу, ее запряги, я на волю поеду» словами:

Поезжай, господин мой, поезжай.
Вольный бродяга всегда набьет желудок,
Бродячий пес косточку отыщет,
Перелетная птица гнездо устроит,
Бегучий онагр пищу найдет и в пустыне.

Но затем поддерживает сомнения господина по поводу целесообразности задуманного следующими соображениями:

Не езди, господин мой, не езди.
У вольного бродяги неверная доля,
У бродячего пса обломаются зубы,
У перелетной птицы дом ее в стене замуруют,
У бегучего онагра степь — его ложе
[122, с. 205; III, стк. 17–28].
* * *

Прежде чем перейти к разбору третьей группы предпосылок формирования культуры — структуре социального организма, напомним читателю древнюю легенду о «вавилонском столпотворении». После всемирного потопа, истребившего род людской, у потомков уцелевшего по воле Йахве праведника Ноаха (Ноя) «был один язык и одни слова», однако люди приступили к строительству города и башни, вершиной достигавшей небес, что возмутило Йахве и он решил: «Сойдем же и смешаем там их язык, чтоб не услышал человек язык другого» (Быт. 11, 1–7). Это поздний этиологический миф[3], стремящийся объяснить происхождение и значение названия Вавилон (др. — евр. бавел) тем, что там «Йахве смешал (балал) язык всех стран и Йахве рассеял их (людей) по всей земле» (Быт. И, 9). Нас в данном мифе, кстати навеянном реальной этноязыковой пестротой огромного города Вавилона второй половины I тысячелетия до н. э., в котором уживалось многоязычное население — вавилоняне, персы, египтяне, иудеи, саки, арабы, пришельцы из далекой Индии и другие, интересует отраженное в нем ощущение важности этого языкового многообразия древневосточного региона, потребность его «объяснения».

На древнем Ближнем Востоке, согласно гипотезе И. М. Дьяконова, соседствовали друг с другом представители различных афразийских языков. Носители древнеегипетского языка осели в долине Нила ок. 5000 г. до н. э., до этого через долину проходили семитоязычные племена, головной группой которых были языковые предки аккадцев, за ними следовали предшественники (по языку) западных семитов — ханаанейского, угаритского, древнееврейского, арамейского и иных языков — и восточных семитов — вавилоно-ассирийского и других языков. В новых районах своего расселения племена, говорящие на афразийских языках, сталкивались с носителями совершенно иных языков — с шумерами в южном Двуречье, с хурритами и урартами (говорившими на родственных между собой языках) в северной Сирии, северном Двуречье и Армянском нагорье. В центральной части Малой Азии племена родственного северо-западнокавказским языкам хаттского языка соприкасались с носителями индоевропейских языков, особенно той их ветви, к которой принадлежит хеттский, а представители другой ветви, индоиранской, персы, мидийцы и другие народы Иранского нагорья встречались с группой особняком стоящих языков, к которым относится, например, эламский [40, с. 21 и сл.; 56, I, с. 90 и сл.].

Перечисленными языками «вавилонское столпотворение» не исчерпывается, но следует подчеркнуть, что распространение языков не всегда обусловлено передвижением племен, носителей этих языков. В древности большую роль играли процессы передачи языка от этноса к этносу без коренной смены населения. Этому способствовала жизненная необходимость в общении между разноязычным населением одного района. Подтверждение тому широкое распространение на древнем Ближнем Востоке lingua franca, т. е. общего для обширного ареала языка, который сначала служил вторым языком, но затем мог превратиться и в основной, вытеснив местные языки. Например, во II тысячелетии до п. э. lingua franca был аккадский язык: даже египетские фараоны и правители Палестины и Сирии вели на нем свою дипломатическую переписку, на аккадском составлялись документы хозяйственной отчетности в Угарите и т. д. В середине I тысячелетия до н. э. и разговорным, и официальным общегосударственным языком для всей западной части Персидской мировой державы стал арамейский язык, которым пользовались практически на всем древнем Ближнем Востоке.

вернуться

3

Этиологические мифы — мифологические повествования, в которых (с точки зрения их создателей) разъясняется происхождение какого-либо явления природы или социальной жизни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: