Работа была интересная, и лошади у Карнаухова — одна к одной, а что насчет рысаков, то от них Алешка глаз отвести не мог, успевали впереди авто. Весело жил Алешка, весело и больно, потому что терзала его тоска. Выходила иногда во двор его одногодка — Сонька Карнаухова, такая же крутоскулая, как отец, голубоглазая, с тугим румянцем на скулах, с ярким ртом, с ломаной капризной темной бровью, и сердце мальца обрывалось.

Сонька знала, что нравится пареньку, и вскоре они начали встречаться. На третью неделю баловства застал их сам Карнаухов. Сначала Алеха был самолично хозяйской, рукой избит до крови, готовился уходить со двора. Отец и мать уже укладывали в узлы его вещи, как вдруг вышло прощение.

Хозяин свадьбу сыграл нешумную, но слух распустил широкий: дочка его вышла за трудящегося человека. Пришлось после этого Алешке вступить в профсоюз извозчиков, сесть на козлы. В двадцать девятом, когда вместо карнауховского дела образована была артель тамбовских извозчиков, он был там уже свой, хоть поначалу пришлые ребята и косились на зятя бывшего хозяина. Так и пошла у них с Сонькой жизнь. Для обзаведенья раньше еще купил им Карнаухов дом. Хоть половину потом отобрали, все же было у них не хуже, чем у людей: три маленькие комнатки с пузатой вечной мебелью. Буфет, комод, лампады у киота — хоть оба и не верили в бога, герань в горшочках на подоконниках, ситцевые веселые Занавесочки на слепых окошках.

Вокруг голодуха, строительство, пятилетка! Заем! Осоавиахим! А они ни о чем об этом не думали. Он целый день на работе: то возил клиентов, то по нарядам — грузы на заводы, а она хлопотала по хозяйству. И вот посреди такого уюта, счастья и надежд бросила его жена, ушла, сбежала, когда он был на работе, оставив записку: «Не ищи, нелюбый!» Как бык, оглушенный обухом, стоял он вечером в своей столовой и смотрел на косые, резко набросанные буквы. Вот оно как! Нелюбый, а он-то верил, вахлак!

Он не стал ее искать. Но вестей ждал, и они пришли. Узнал, что живет его Соня в Воронеже с большим начальником. Кто видел, говорит, что любит без памяти. Алеха запил.

В тридцать четвертом он узнал, что нового ее мужика посадили. Выждав две недели, съездил в Воронеж, вызнал адрес, сутки караулил, пока встретил на улице. Софья шла в платке, в плохоньком пальтишке, лица на ней не было. Увидев его, ничего не сказала, он и не стал приставать. Вернулся в Тамбов, а ей послал треугольничек, где черным по белому было прописано, что он, ее законный муж Алексей Кузьмич Терентьев, всегда готов ее принять с дитем, как они в законе и никто их не разводил, и что обещается к дитю относиться как отец, а вину ее прощает.

Через месяц, когда уже перестал ждать, она приехала. Была тихая, робкая, худая. Ребенок был маленький, плакал по ночам, просил грудь. Пошла новая жизнь. Однажды, напившись, приступил к ней: «Скажи хоть, за что бросила? Скажи, ну?»

Она ничего не ответила.

— Мало тебе тут добра? — спросил он, поведя рукой по комнате.— Чего не хватает?

— Это — добро? — усмехалась Сонька,—Тёмный ты, Алексей Кузьмич. Мир весь перед тобой лежит, а ты и не видишь.

С тех пор, напиваясь, он бил жену, а утром каялся, молил, чтоб не бросала.

Вышел ее миленок, и Софья вернулась к нему. Тогда Алеха и уехал в Сибирь. Об одном только и думал: достатка его для нее было мало. Да и понятное дело: купецкая дочь. Тот, кто был начальником, опять в начальство выбьется, хоть и сидел. Значит, должен Алеха переплюнуть его своим новым богатством, переплюнуть настолько, чтобы Софья поняла, кого бросила.

В сороковом Алексею крупно повезло. Познакомился с одним каюром, бывшим старателем. Рассказал тот ему одну историю: в тридцать пятом, когда выгоняли за границу китайцев, тайком добывавших русское золото, он с несколькими еще парнями подстерегли их в одном урочище. Китайцев перебили и золотишком разжились в достатке — китайцы разрыли в этом месте жилу. Старателей загребли за убийство, потому что об этом деле свои же по пьянке растрепались кому-то на приисках. Всех взяли, но каюра освободили — почему, он не рассказывал. И теперь ему нужен был надежный товарищ для большого деда: можно добыть много золота и в самородках, и в руде. Договорились, подрядились с Алехой к геологам в партию, что работала близко от тех мест, и двинули, В одну из ночей, отпросившись у начальства, смотались на то место. Находилось оно от стоянки партии в ста километрах.

В первый же  день работы в отвалах нашли два самородка граммов по сто, и в руде нет-нет да и проблескивало золото. В партию они не вернулись, решили податься в Бодайбо, собрать там ватагу и пойти сюда самостоятельно. Собрали двенадцать старателей, ребята были надежные. Двинуться решили в мае, так как пришлось закупать оборудование для артели, а вернуться наметили в октябре. Уже вышли было, а тут война.

Всех забрали в сибирскую дивизию, потом направили под Ленинград. Там дружок Алехи сплоховал, вызвался в разведку, вернулся с раненой рукой: начисто были отстрелены большой и указательный пальцы на правой руке. Комиссовали бы вчистую, но в санбате врач нашел на руке ожог и въевшиеся в кожу пороховинки. Перед строем части расстреляли алехинского дружка как самострела.

На фронте Алеха на рожон не лез, но и трусом не был. Дошел до Восточной Пруссии. Сразу же после войны стал наводить справки. Узнал: Соня жива, муж ее погиб, живет одна, воспитывает сына. Написал ей, что готов простить. Ответила: не нужно ей его прощения. Но он помнил ее слова: «Разве это добро?» Уверен был, что, когда приедет при деньгах, чисто одетый, будет и принят по-иному. Не может же купецкая дочь устоять перед золотишком. Вот он и мечтал явиться к ней, высыпать на стол самородки и сказать: «Не верила ты, Соня, в мой фарт, а глядь-ко, как судьба развернулась». Убежден был — не устоит. К тому же мужиков после войны осталось мало. Он и теперь в цене, а ихняя цена, бабья, куда как упала!..

Третий год подбирался Алеха к золоту и на этот раз был к нему близок. Совсем невдалеке от тех шурфов должна была проходить партия Порхова, и на-ка тебе — бунт!

Тайга шуршала и гудела наверху. Тянуло свежим хвойным запахом, и от мира и покоя этой привычной таежной картины все дрогнуло в Алехе. Господи, ведь мог он сейчас просто идти в партии, выслушивать приказания Порхова и думать над тем, сообщать или не сообщать начальнику, что выходы жил, которые тот так ищет,— вот они где...

Нет, он не сказал бы о шурфах Порхову. Там, в отвалах, золото можно было брать голыми руками. Вот выберет сам, что сможет, тогда и скажет. Все равно ему вглубь одному не забуриться. Там оборудование нужно...

Алеха подошел к лошадям, нашел сваленные в кучу чересседельники, потники, седла, выбрал два. «Перепились,— со снисходительным презрением думал он об урках.— Хороши и заговорщики, спят себе... Им бы не спать, а... Нет, ему не по пути ни с теми, ни с этими. Пусть разбираются, как хотят...»

В полчаса он запряг и завьючил обеих лошадей. Упряжь была прилажена так, чтоб не брякнуть, не стукнуть. Шаги лошадей были едва слышны. Только бы влезть в голец, а дальше — воля! Он обошел стороной палатку, где спали урки, и считал уже, что выбрался, когда у самого уха едкий голос спросил:

—  Убег, значит? — Это был Хорь. Рука Алехи скользнула к сапогу за ножом, но Хорь предупредил:— Не рыпайся, паскуда, если пулей нажраться не хочешь.

Алеха стоял, молча глядя на него,

— Хорь,— сказал он надрывно,— отпусти ты меня, слышь! Я вам не вредный. Не донесу. Я по своему делу.

— Что ж за дело? — спросил Хорь спокойно.

— Таежное у меня дело, Хорь. Я и выберусь-то из тайги не раньше, как через месяц...

— Сам, значит, на дело пошел, а корешей забыл? — Хорь взялся за карабин.

— Не стреляй, погоди! Родимый! Я все как на духу... За золотом иду, Жила тут недалече... Айда вдвоем, там и на двоих хватит.

— А на пятерых? — спросил Хорь, не спуская с него жгучих глаз.

— Оно и на пятерых! — махнул рукой Алеха в каком-то самозабвении.— Одна, видать, у нас планида!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: