Раздался треск. Чалдон вздрогнул, остановился, влип спиной в лиственницу, вскинул карабин. Шагах в десяти, раскинутые чьим-то движением, отлетели лапы стланика, и тяжелая туша, плохо различимая во тьме, вылезла на поляну. Чалдон удержал себя от выстрела. Медведь втянул в ноздри воздух и замер, подняв переднюю недонесенную до упора ногу. Он был сейчас похож на огромную собаку, почуявшую зверя. Глаза его сверкнули во тьме и нашли Чалдона. Секунду они молча глядели друг на друга — зверь и человек, словно спрашивая, что же будет, потом зверь попятился и, не спуская с Чалдона глаз, опять скрылся в стланике, только качнулись лапы кустарника. Чалдон вздохнул и вытер пот со лба. Как ни говори, а встреча эта была ему сейчас ни к чему. А если бы это был шатун? Пришлось бы бить в упор. И себя обнаружить. Попробуй тогда найди Лепехина!
Сколько раз они с Епихой в молодые времена встречались вот так со зверем! Но тогда они сами искали таких встреч, и кончались они добычей и радостью, потому что за них была молодость и опыт, перешедший от отцов и дедов. Раз только чуть не погиб Епиха, но то было не от медведя, а от волка.
Волк — зверь сильный и умный, а боится глупого флажка. Чалдон знает, что есть и такие люди, которые не самой опасности боятся, что ждет их с ружьем в засаде, а такого вот обложного флажка, за которым ничего нет, и выставлен-то он с расчетом на испуг, на нервность противника.
Вот так немцы в сорок втором на испуг взяли их командира дивизии, и он бросил без помощи совершивший прорыв отборный лыжный батальон, где служил Епиха и куда собирался после госпиталя контуженный Чалдон. Вот как это было. Прорвали немецкую оборону. Лыжники двинулись и исчезли в белой мгле. Но в тот же миг сообщили, что немцы атакуют танками левый фланг дивизии. Приказано было отменить движение резервов к прорыву, и батальон за батальоном потянулись на левый фланг. Патом узнали, что танков было всего три, атаковали немцы силами двух рот, и эти роты наши положили у проволоки и выморозили их к утру до последнего. Но пока все это происходило на левом, на правом фланге немцы заткнули свежими частями дыру прорыва, и лыжный батальон остался в захваченной им деревушке в шести километрах за линией фронта, ожидая подхода товарищей.
Плакали каленые сибиряки, слыша, как гремит невдалеке за немецкими окопами стрельба. Комбаты и комроты приходили в штабы со своими планами помощи лыжникам. Солдаты целыми делегациями настигали комдива. Но только через сутки было решено прорвать фронт. Оставляя трупы на проволоке, снова и снова атаковали сибиряки. Но не было внезапности в их действиях, а без нее и успеха. А за линией немецкого фронта рвалось и гремело ещё трое суток. Сражался и умирал лыжный батальон — краса и гордость сибирской дивизии. Когда же прорвались и взяли село, где дрались лыжники, жители привели солдат к сожженному сараю: там были одни обгорелые кости: немцы сожгли раненых, человек двадцать.
Старуха в огромных худых калошах нагнала одного сержанта:
— Соколик, записку мне давеча, как их похватали, чернявый один сунул, отдай, говорит, мать, как наши придут.
А писал его друг Епифан Казанцев:
«Ребята, у нас нет ни гранат, ни патронов. Не сдаемся, но тут все ляжем. Отомстите за нас выродкам. Деремся мы не с фрицами, а с власовцами, и они, подлые души, кричат нам по-русски: сдавайтесь, чалдонские валенки! Не откажите, ребята, расплатиться за нас. Уж больно тяжко от падали этой русскую речь слышать»...
Вот тогда и начался у Васьки Косых свой счет к власовцам, и вел он его всю войну. После выхода из госпиталя пошел в разведку. Народ там был веселый. Как раз в те поры дела у них были швах. Не приводили «языков». Вернее, не доводили. Резали. Начальство грозило карами. Но с месяц ничего сделать не могло. После, когда угнали в штрафбат капитана, командира батальона дивизионной разведки, ребята пошли к комдиву, выпросили, чтоб капитана вернули, привели двух «языков».
А история эта вся началась из-за сожжения раненых лыжников. Очень хотелось расплатиться. В разведке и ждала Василия его беда. В марте сорок второго они впятером ушли за «языком». Но вместо этого попали у проволоки в ловушку. Пошли на голос, а немцы нарочно вслух разговаривали. Вместо боевого охранения нарвались на целый взвод эсэсовцев. Резались у кольев ножами. Ваське вмазали между глаз прикладом, очнулся в блиндаже. Допрашивали его строго. Переводил русский, переводил и все сочувствовал: «До чего ж дурной ты парень. Отвечай, иначе плохо будет». Чалдон молчал. Его избили, но не до смерти, а потом попал в лагерь.
Лагерь этот на Смоленщине был самое страшное и подлое место, которое видел Василий за всю свою жизнь. За проволокой кучились в дырявых бараках тысяч десять наших солдат. Иногда их выгоняли на работу, иногда вообще не трогали. Это было, пожалуй, страшнее. От голода, от разных мыслей безделье убивало скорее, чем самый каторжный труд. Кормили немцы пленных так: утром и в обед солдаты из-за проволоки кидали в толпу брюкву и буханки непропеченного хлеба. За ними бросались ордой, рвали из рук, отталкивая друг друга. Глядя на голодных, солдаты даже не смеялись, смотрели, лениво переговариваясь, и отходили.
Сначала Чалдон решил вообще не есть. Не мог он стерпеть лютого этого унижения. Само русское имя было втоптано в грязь. Он уползал в глубь захламленного барака, ложился там и закрывал глаза. Но товарищи нашлись и там. Подошел к нему как-то курносый парень, сунул кусок хлеба.
— Умирать собрался? — спросил он, перекатывая желваки под мутной кожей щек.— А мстить кто будет?
Ненависть дала силу. Теперь оба кидались вместе с толпой за брюквой и хлебом, ели только часть, другую — откладывали. Готовились к побегу.
Как-то вывели их на работу — ремонтировать дорогу. По дороге непрерывно шли обозы и грузовики, охрана зазевалась. Бежали незаметно. Сначала отползли в поле. Неубранная гречиха прикрыла их, а потом на коленях, ползком, бегом ударились в ближний лес. Добрались до него только через час. Охрана потому и прозевала их, что лес был километрах в трех, а гречиха в поле низкорослая — не спрячешься. Однако им повезло.
На фронте Чалдон был ранен два раза. Второй — в Польше. Взяли Люблин, дивизия прошла по его улицам, и цветы, приветственные крики людей, улыбки женщин всех ослепили. Однако на следующий же день пришли сообщения другого свойства: в не большом городке под Люблином была перестрелка, убит лейтенант из их дивизии и двое ранено. Вот тогда-то и подзалетел Чалдон. Он с двумя ребятами из разведвзвода должен был выяснить, укрепились ли немцы в небольшом фольварке. Фольварк был каменный, со стеной, похожий на старый замок. Когда подползли, немцы их встретили точными пулеметными очередями. Чалдона ранило в ногу. Ребята пытались его утащить из-под огня, и как он их ни молил, все волокли его по жидкому ноябрьскому снегу. Оба так и остались в снегу рядом с раненым Чалдоном.
Дальше дела пошли совсем плохо. Немцы из фольварка ушли. Чалдон слышал, как рычали моторы машин, как кричали унтера, как шлепалось что-то тяжелое в кузова грузовиков. Потом все стихло. Наши тоже прошли где-то стороной. И остался он в грязном тающем ноябрьском поле один. Ни сдвинуться, ни шелохнуться. Чалдон лежал, глядел в небо, вечером вмерзал в лужу, утром оттаивал, рядом лежали два убитых дружка: Колька Кандыба и Петька Серых.
На третий день нашла его полька-крестьянка, женщина лет тридцати, жгуче черноволосая и черноглазая, глянула из-под платка, встретила его взгляд и ахнула:
— Москаль!
Чалдон глядел на нее молча. Нога его опухла, как бревно, и уже не болела, он знал, чем это грозит, лучше бы болела.
Через час женщина явилась с лошадью и подводой и по страшенной грязи, по разбитой дороге увезла его на хутор. Где-то совсем близко были наши, но хутор в лесу в зону их действий не попал. Вот тут-то и понял Чалдон, как нелегко у них в Европах. Хозяйка была на хуторе командиршей. Муж слушался ее, как овца, но от одного взгляда на Чалдона начинал трястись мелкой дрожью: