Он не стал читать текст, помещенный между фотографиями домов, поскольку и так знал, что там напечатано. А вот что было в самой статье.
Действительно ли Холлис Харрингтон — это больше, чем один человек? Действительно ли он тот человек, каким представляется самому себе, человек, созданный его собственным воображением, человек, существующий в удивительном зачарованном мире, где жизнь так легка и приятна, а обычаи и привычки столь утонченны и изящны? Или его поведение — не что иное, как тщательно продуманное притворство, редчайший образец идеально разыгрываемого спектакля? Или, может быть, для того чтобы писать так, как пишет он, используя отточенный, выразительный, полный подтекста стиль, присущий ему вот уже тридцать лет, ему было совершенно необходимо создать для себя иную жизнь, резко отличающуюся от его реальной жизни? Может ли быть, что он был вынужден принять этот странный внутренний мир и поверить в него, как будто от этого зависела возможность продолжать писать?..
Чья-то рука опустилась на страницу, не давая возможности читать дальше. Харрингтон удивленно вскинул голову. Это была рука женщины из-за стойки. Он заметил, что глаза у нее блестели, как будто она с трудом сдерживала слезы.
— Мистер Харрингтон, — пробормотала она. — Прошу вас, мистер Харрингтон, не надо читать это.
— Но, миссис…
— Я ведь говорила Харри, что не стоит выставлять этот журнал. Что его лучше спрятать. Но он ответил, что вы все равно заезжаете к нам только по субботам.
— Вы хотите сказать, что я уже бывал здесь раньше?
— Да, вы заглядываете к нам почти каждую субботу, — удивилась женщина. — Почти каждую субботу вот уже много лет подряд. Вам нравится наш пирог с вишнями. Вы обычно заказываете большую порцию.
— Да-да, конечно, — промямлил Харрингтон.
В действительности же он не имел ни малейшего представления об этом заведении, если только. О Боже! Если только он не убедил себя давным-давно, что это нечто совсем другое, какой-нибудь дворец с позолоченной посудой, посещаемый сливками общества.
Нет, это просто невозможно — настолько основательно обманывать себя, подумал он. Может быть, это и удавалось бы некоторое время, но не тридцать же лет! Это не удалось бы никому разумеется, без посторонней помощи.
— Я забыл, — сказал он блондинке. — Сегодня у меня словно не своя голова на плечах. У вас найдется кусочек этого пирога с вишнями?
— Ну конечно! — ответила женщина.
Она сняла с полки поднос с пирогом, отрезала от него солидный кусок и положила на тарелку. Потом поставила тарелку с пирогом и вилкой перед клиентом.
— Простите меня, мистер Харрингтон, — покаянно сказала она. — Мне очень жаль, что я вовремя не спрятала этот журнал. Вы не должны придавать значения тому, что в нем напечатано, — как и всему остальному. Ничему из того, что о вас говорят или пишут люди. Мы все здесь по-настоящему гордимся вами. — Она перегнулась через стойку. — Вы должны наплевать на все это. Вы слишком великий писатель, чтобы это могло задеть вас.
— Я в общем-то и не думаю, что это меня задевает, — пожал плечами Харрингтон.
Он сказал чистую правду, поскольку был так ошеломлен, что статья не могла его всерьез обеспокоить. Он ощутил только глубочайшее удивление, заполнившее все его существо и не оставившее места для всех прочих чувств.
«Я хочу заключить с вами соглашение», — сказал чужак, сидевший в темном углу кабины ресторана много лет тому назад.
Но Харрингтон не имел ни малейшего представления о сути соглашения. Он не представлял, ни каковы были условия, ни с какой целью заключалось это соглашение, хотя и мог кое о чем догадаться.
Он писал книги тридцать лет без перерыва, и его труды были достойно вознаграждены. Он имел не только деньги, известность и почести, но и нечто более ценное: большой белый дом на холме среди густого парка, старого верного слугу, будто явившегося со страниц романа, мать с благородной внешностью, словно сошедшую с картины Уистлера. Горьковато-сладостные воспоминания о романтической идиллии, связанные с надгробным камнем…
Но теперь труд его жизни завершен, ему перестали платить вознаграждение, и он перестал обманывать самого себя.
Выплата вознаграждения прекратилась, и иллюзии, являвшиеся его частью, рассеялись как дым. Показное величие и мишура исчезли из его сознания. Теперь он уже не мог принимать старую колымагу за роскошный сверкающий лимузин. Теперь он снова был в состоянии правильно прочесть надпись, выбитую на надгробном камне. И воспоминания о матери, благородной старой даме в стиле Уистлера, исчезли из его мозга, — воспоминания, которые еще сегодняшним вечером были так глубоко внедрены в его сознание, что он пытался зайти в дом, бывший идеальным двойником того, который отпечатался в его памяти.
Теперь он понимал, что видел все, окружавшее его, в дымке, придававшей любому предмету солидность или изысканность, словно он был героем волшебных сказок.
«Но возможно ли такое?» — подумал он. Осуществимо ли столь длительное и всестороннее влияние на человеческий мозг? Неужели человек, находящийся в здравом уме, мог забавляться иллюзиями тридцать лет подряд, обманывая себя до такой степени? Может быть, он сошел с ума?
Харрингтон хладнокровно обдумал эту гипотезу, и она показалась ему маловероятной, потому что никакой сумасшедший не смог бы писать так, как он. А то, что он действительно написал все то, что считал написанным, подтвердил его сегодняшний разговор с сенатором.
Следовательно, все великолепие вокруг него было не чем иным, как химерой. Химерой, и ничем иным. Химерой, созданной с помощью того существа без лица, кем бы оно ни было, с которым было заключено соглашение в тот невероятно далекий вечер.
Харрингтон также думал, что ему, возможно, и не требовалось значительное вмешательство со стороны. Человеку вообще свойственно создавать иллюзии. Особенно талантливы в этом отношении дети — они действительно превращаются в то, чем хотят стать. Да и многие взрослые ухитряются искренне верить в то, во что считают нужным верить, или в то, во что хотят верить, чтобы обеспечить себе спокойное существование.
Шаг между реальностью и иллюзией преодолевается исключительно легко, подумал он, пожалуй, так же легко, как шаг между обычной формой самовнушения и полным самообманом.
— Мистер Харрингтон, — сказала женщина, — вы совсем ничего не едите.
— Нет, что вы, — ответил Харрингтон, взял вилку и нацепил на нее солидный кусок пирога.
Таким образом, вознаграждением за труд была эта его способность к созданию иллюзий, это дарованное ему умение творить без какого-либо сознательного усилия свой собственный мир, в котором он находился один. Вероятно, это было одно из предварительных условий его успеха как писателя — создание именно такого мира, именно такого образа жизни, которые, согласно чьим-то расчетам, обеспечивали наилучшее качество его работы.
Ну и какова же цель всей этой комедии?
Харрингтон не имел ни малейшего представления о том, что это могла быть за цель.
Конечно, если только вся совокупность его произведений не была ею сама по себе.
Тихо лившаяся из радиоприемника музыка оборвалась, и голос диктора торжественно возвестил: «Мы прерываем нашу программу для того, чтобы сообщить вам только что полученную нами новость. Ассошиэйтед Пресс передает: сенатор Джонсон Энрайт назначен Белым домом на должность государственного секретаря. А теперь мы продолжаем нашу музыкальную программу…»
Харрингтон застыл, не донеся вилку с куском пирога до рта.
— Печать судьбы может лежать на одном-единственном человеке! — пробормотал он.
— Что вы сказали, мистер Харрингтон?
— Ничего, ничего. Просто я вспомнил одну фразу. Это не имеет значения.
Тем не менее было ясно, что это имеет значение.
Сколько еще людей во всем мире могли прочесть и запомнить какую-нибудь строчку из его книг? На сколько судеб оказала воздействие какая-нибудь из написанных его рукой фраз?
Интересно, помогали ли ему писать эти фразы? Был ли у него талант, или он всего лишь записывал мысли, родившиеся в чьем-то сознании? Помогали ли ему писать в той же степени, в которой его заставляли заниматься самообманом? Неужели именно по этой причине он сейчас чувствовал себя не способным продолжать писать?