Этим можно объяснить то, почему господство ещё более прочно утверждается по прошествии тех времён, когда равенство было у всех на устах. Как страх, так и надежда приводят человека к этому. В человеке скрыт неискоренимый монархический инстинкт, даже если он видел королей только в паноптикуме. Можно только удивляться, каким внимательным и послушным он становится, когда новые права на престол предъявляются, не важно, откуда и от кого они исходят. Когда власть где-нибудь узурпируется, то это всегда, даже у противников, порождает большие надежды. При этом нельзя сказать, что подданный становится неверным. Просто у него сохраняется тонкое чутьё на то, насколько властитель остаётся верен самому себе, и насколько выдерживает он ту роль, которую взял на себя. Вопреки всему народы никогда не теряют надежды на нового Дитриха, нового Августа – на царя, чья миссия возвещает о себе в созвездиях на небесах. Они предугадывают, что миф, подобно золотой жиле, покоится глубоко под поверхностью истории, глубоко под разведанным грунтом времени.

33

Может ли всё-таки в человеке бытие быть уничтожено полностью? В этом вопросе расходятся не только вероисповедания, но и религии – ответить на него можно только опираясь на веру. Можно понимать это бытие как Благо, как душу, как вечную космическую родину – в любом случае ясно, что встреча с этим бытием должна происходить в самой тёмной бездне. И даже сегодня, когда господствующие понятия схватывают только поверхность процесса, люди предчувствуют, что нечто готовится в глубинах, нечто имеющее своей целью вещи отличные от простых экспроприаций и ликвидаций. На подобном предчувствии и основываются обвинения в «убийстве души».

Подобное словосочетание могло быть порождено только уже обессиленным духом. Оно режет слух всякому, кто имеет представление о бессмертии и основанных на нём порядках. Там, где наличествует бессмертие, или хотя бы только вера в него, там нужно предполагать также такие точки, в которых никакая власть и никакая мощь на Земле человека не достанет и не навредит ему, не говоря уже о том, чтобы его уничтожить. Лес – это святыня.

Паника, которая сегодня наблюдается повсюду, есть выражение уже изнурённого духа, пассивного нигилизма, бросающего вызов нигилизму активному. Разумеется, легче всего запугать того, кто полагает, что если его мимолётное пребывание здесь прервётся, то этим всё и закончится. Новые рабовладельцы понимают это, и на этом и основана вся значимость для них материалистических учений. Во время восстания эти учения служат для потрясения порядка, а после того, как господство достигнуто, они должны увековечивать ужас. Больше не должно оставаться бастионов, в которых человек чувствовал бы себя неприступным, а вместе с тем и бесстрашным.

В противоположность этому важно сознавать, что всякий человек бессмертен, что в нём есть вечная жизнь, неисследованная, но всё же обитаемая страна, от которой человек может отречься по собственной воле, но всё же никакая временная сила не способна его её лишить. Доступ к ней у многих, пожалуй, даже у большинства, подобен колодцу, в который веками швыряли мусор и хлам. Если их уберут, то на дне обнаружат не только сам источник, но также и древние его образы. Богатство человека бесконечно больше, чем он предполагает. Это то богатство, которого никто не способен его лишить, и которого с течением времени притекает всё больше, и прежде всего тогда, когда боль раскапывает эти глубины.

Это то, что человек стремится осознать. Здесь скрыто средоточие его преходящих тревог. Это причина его жажды, которая увеличивается в пустыне – и эта пустыня есть время. Чем больше время затягивается, тем более озадачивающим и насущным, но также ещё и более пустым становится оно в своих мельчайших отрезках, и тем более иссушающей становится жажда по превосходящим время порядкам.

Жаждущий по праву ожидает от теолога, что тот утешит его страдания, а именно поступит по примеру прообраза всех теологов, то есть ударит посохом, выбивающим воду из скалы. И если ныне дух со своими высшими вопросами обращается к философу, довольствуясь всё более дешёвыми объяснениями мира, то это не столько признак того, что устои действительно изменились, сколько признак того, что посредников больше не вынуждают выступать за занавеской. В подобном состоянии наука кажется лучшим вариантом, поскольку к тому мусору, которым забиты проходы и лазы, теперь относятся и некогда великие словеса, которые сначала превратились в условности, затем они стали непристойностями, и теперь, наконец, они уже просто скучны.

Словеса движутся вместе с Кораблём; местом слов является Лес. Слова покоятся под словесами, подобно золотой грунтовке под более поздними картинами. И когда теперь слово больше не оживляет словес, пугающее молчание распространяется под их потоком – сначала оно распространяется в храмах, которые превращаются просто в роскошные надгробия, а затем и в сердцах людей.

К великим событиям относится поворот философии от научного познания к языку; это приводит дух в тесное соприкосновение с прафеноменом. Это важнее, чем все открытия физики. Мыслитель вступает в область, в которой, наконец, вновь становится возможным его союз не только с теологом, но и с поэтом.

34

То, что доступ к источнику может быть проложен заместителями, посредниками: в этом заключена одна из величайших надежд. Когда в некой точке удаётся обрести подлинное соприкосновение с бытием, это всегда приводит к мощным последствиям. История, и даже в принципе сама возможность периодизации времени, базируется на подобных происшествиях. Они представляют собой моменты вступления в свои права стихийной творческой силы, таким способом проявляющей себя во временности.

Она проявляет себя также и в языке. Язык является частью собственности, своеобразия, Отечества человека, его наследия, которое достаётся ему, хотя он и не осознаёт всего его богатства и изобилия. Язык не только подобен саду, цветами и плодами которого наследник может подкрепляться до самых преклонных лет; он также суть одна из величайших форм имущества вообще. Подобно свету, делающему зримым мир со всеми его картинами, язык делает эти картины понятными в их самом сокровенном, и нельзя представить себе мир без языка, как ключа ко всем его сокровищам и тайнам. Законодательство и господство во всех зримых и даже незримых царствах начинаются с поименования. Слово есть строительный материал духа, и в этом качестве он служит ему для возведения самых дерзких мостов; и в тоже время язык есть высшее средство поддержания власти. Всем завоеваниям стран, осуществлённым и замысленным, всем постройкам и дорогам, всем схваткам и соглашениям предшествуют прозрения, проектирования и заклинания в слове и в языке, а ещё раньше – в поэзии. Можно даже сказать, что существуют два вида истории, одна есть история мира вещей, другая – история мира языка; и эта вторая способна предоставить не только наивысшее постижение мира, но более действенную силу. Даже пошлость для того, чтобы существовать вынуждена вновь и вновь прибегать к этой силе, даже если ей приходится применять для этого насилие. Но болезнь проходит и преображается в поэму.

Существует старая ошибка, будто бы по состоянию языка можно сделать вывод о том, стоит ли появления поэта ожидать, или не стоит. Язык может находиться в полном упадке, и поэт может родиться в нём, как лев – в пустыне. Так и после самого бурного цветения, плодов может и не быть.

Язык не живёт по собственным законам, иначе грамматисты правили бы миром. В своей первооснове слово не есть форма, и тем более не есть код. Оно приближается к тождеству с бытием. Оно приближается к Творению. И в этом заключается его неимоверная, не причастная корысти сила. В этом можно найти только сближение с этой силой. Язык ткётся вокруг тишины подобно тому, как оазис образуется вокруг родника. И существование поэзии подтверждает, что вход во вневременные сады уже удавался. Этим живёт время.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: