10
К характерным чертам нашего времени относится сочетание значительности сцен с незначительностью исполнителей. Это всего заметнее по нашим великим мужам; складывается впечатление, что речь идёт о типажах, которых в любом количестве можно встретить в женевских или венских кофейнях, в провинциальных офицерских столовых, или в каких-нибудь сомнительных караван-сараях. Там, где помимо голой силы воли встречается ещё сила духа, можно заключить, что перед нами уже устаревший материал, как, например, Клемансо, которого по поговорке можно назвать «крашенным в пряже».
Самое мерзкое в данном спектакле – это сочетание подобного ничтожества с чудовищной функциональной властью. Это мужи, перед которыми трепещут миллионы, от решений которых зависят миллионы. И всё же, нужно признать, что в их подборе дух времени улавливается безошибочно, достаточно взглянуть на них под одним из возможных аспектов – как на дельцов великого опустошения. Все эти экспроприации, девальвации, унификации, ликвидации, рационализации, социализации, электрификации, земельные консолидации, дистрибьюции и пульверизации не предполагают ни индивидуального склада, ни характера, поскольку и то, и другое вредит автоматизму. Поэтому там, где в цеховой иерархии требуется ещё власть, предусматривающая дополнительную оплату, неизбежно возвышаются ничтожества, обладающие сильной волей. Мы вернёмся к этой теме, вернее к её моральной стороне, в другом месте.
Однако, в той мере, в какой спектакль теряет в своём психологизме, он становится тем значительнее типологически. Человек оказывается включённым в отношения, которые он не способен охватить своим сознанием целиком и сразу, не говоря уже об их гештальте – взгляд, позволяющий понимать спектакль, приобретается только со временем. Только тогда господство и станет возможным. Сначала процесс должен быть понят, и лишь затем можно будет влиять на него.
Мы видим, как в катастрофах взрастают гештальты, и, продолжая свой рост, переживают их, тогда, как случайные имена предаются забвению. К подобным гештальтам относится, прежде всего, Рабочий, уверенно и непоколебимо грядущий к своим целям. Пламя заката лишь придало ему блеска. Ещё сияет он неведомым титаническим светом: нам не дано предвидеть, в каких княжеских дворцах, в каких космических столицах воздвигнет он себе свой трон. Мир облачён в его мундир и носит его оружие, и однажды, быть может, облачится и в его праздничные одежды. Поскольку он ещё только в начале своего пути, судить о том, чем всё завершится, преждевременно.
Вместе с Рабочим выступают и другие гештальты – даже и те, в которых болезнь возвышается над собой. К подобным гештальтам относится Неизвестный Солдат, безымянный, который именно благодаря этому качеству обитает не только в каждом крупном городе, но и в каждой деревне, в каждой семье. Места его битв, его временные цели и даже народы, которые он защищал, канули в неизвестность. Пожары остывают, и остаётся нечто другое, общечеловеческое, где не остаётся места для интересов и пристрастий, но есть место лишь для уважения и почитания.
Как так вышло, что этот гештальт столь отчётливо связан с воспоминаниями о Первой, а не о Второй Мировой войне? Ответ заключается в том, что теперь всё яснее проступают формы и цели Мировой гражданской войны. Вместе с этим всё солдатское уходит на второй план. Неизвестный Солдат остаётся героем, покорителем огненных миров, принявшим на себя великое бремя посреди механического истребления. К тому же он – подлинный потомок западноевропейского рыцарства.
Вторая Мировая война отличается от Первой не только тем, что национальные вопросы здесь открыто смешиваются с вопросами гражданской войны и подчиняются им, но и тем, что механический прогресс нарастает, в своих крайних пределах приближаясь к автоматизму. Это неизбежно приводит к усилению посягательств на номос и этос. С этим же связано появление тактики «котла», совершенно безвыходного окружения с подавляющим перевесом сил. Механизированная война превращается в войну на окружение, в битву при Каннах, лишённую античного величия. Эта болезнь разрастается способом, неизбежно исключающим всё героическое.
Как и все стратегические фигуры, «котёл» являет нам точный образ эпохи, стремящейся прояснить свои вопросы огнём. Безвыходное окружение человека давно уже подготовлено в первую очередь теориями, стремящимися к логичному и исчерпывающему объяснению мира, и идущими рука об руку с техническим прогрессом. Вначале противник попадает в рациональный, а вслед за тем и в социальный «котёл»; кольцо замыкается, и наступает час истребления. Нет безнадёжнее доли, чем оказаться в этом потоке, где даже право превратилось в оружие.
11
Подобные явления в человеческой истории присутствовали всегда, их можно отнести к тем мерзостям, без которых редко обходится свершение великих перемен. Тревогу вызывает то, что жестокость грозит стать элементом в устройстве новых структур власти, и то, что одиночка выдаётся ей безоружным.
Тому есть несколько причин, и прежде всего та, что рациональное мышление жестоко. Жестокость является частью плана. При этом особая роль отводится прекращению свободной конкуренции. Это приводит к удивительным последствиям. Конкуренция, о чём говорит нам сам термин, подобна гонке, в которой самые ловкие получают приз. Там где она устраняется, грозит укорениться своеобразное иждивенчество за счёт государства, в то время как внешняя конкуренция, гонка государств друг с другом, сохраняется. Освободившееся от конкуренции место занимает террор. Пожалуй, существуют и другие обстоятельства, порождающие его: здесь же кроется одна из причин, по которой он сохраняется. Отныне развиваемая при конкурентной гонке скорость должна внушать страх. В одном случае стандарт зависит от высокого давления, в другом – от вакуума. В одном случае темп задаёт победитель, в другом – тот, кто бежит хуже всех.
С этим же связано то, что государство во втором случае оказывается вынужденным постоянно держать часть населения в ужасающей хватке подчинения. Жизнь стала серой, и всё же она кажется сносной тому, кто видит перед собой тьму, абсолютную черноту. В этом, а вовсе не в области экономики, кроются опасности глобального планирования.
Выбор угнетаемых подобным образом слоёв остаётся произвольным; речь всегда идёт о меньшинствах, которые или выделяются по своей природе, или конструируются. Очевидно, что под угрозой оказываются все те, кто возвышается благодаря своему происхождению и таланту. Подобная обстановка распространяется и на обращение с побеждёнными на войне; от абстрактных упрёков во времена аншлюса дело дошло до голодомора в лагерях для военнопленных, принудительных работ, геноцида в захваченных странах и депортации оставшихся в живых.
Понятно, что человеку в подобном положении желаннее нести самое тяжкое бремя, чем быть причисленным к «другим». Кажется, что автоматизм играючи переламывает остатки свободной воли, и что угнетение становится непроницаемым и всеобъемлющим как стихия. Побег доступен лишь немногим счастливчикам, и приводит обычно к худшему. Казалось бы, сопротивление должно пробуждать к жизни сильнейших, даруя им долгожданный повод к насилию. Но вместо этого тешатся последней оставшейся надеждой на то, что процесс сам себя исчерпает, подобно вулкану, рассыпающему самого себя. Тем временем, у попавшего в окружение человека остаются только две заботы: исполнять должное и не отклоняться от нормы. Это происходит даже и в безопасных зонах, где люди также охвачены паникой перед лицом гибели.
И здесь неизбежно возникает вопрос, причём не только теоретический, но и для каждого сегодня – вопрос существования: остался ли ещё иной путь, по-прежнему торный? Есть ещё узкие проходы, горные тропы, открытые только тем, кто поднялся высоко. Перед нами новая концепция власти, в её самой сильной и беспримесной концентрации. Чтобы выстоять перед ней, нужна новая концепция свободы, которая не может иметь ничего общего с теми поблёкшими представлениями, что до сих пор были связаны с этим словом. Прежде всего, это касается тех, кто не только сумел остаться неостриженным, но и дальше хотят сохранять свою шерсть.