Когда дверь открылась, на огромный французский ковер упал длинный прямоугольник тусклого света и появилась Вастль с подносом в руках. Принесла завтрак. На подносе были кофейник, чашка и поджаренные хлебцы на серебряной тарелке, а рядом пачка писем разного формата – утренняя почта. Вастль – в ожидании дальнейших распоряжений – замерла, опустив глаза.

– Я буду завтракать за столом, – сказала Елизавета. – А почту оставь здесь.

С неохотой она подумала, что придется встать и подойти к столу, стоящему у самого окна. В солнечные дни отсюда открывается отличный вид на окрестности Сан-Марко, но сегодня воздух за окном был как молоко. Елизавета усомнилась, что увидит что-нибудь хотя бы метров за сто. Она встала и, не прибегая к помощи Вастль, набросила пеньюар.

Взяв с ночного столика пачку писем, Елизавета просмотрела их. Все, что ее не интересовало, она бросила на пол: письмо от кузины, меню на сегодняшний день, программа концерта военного оркестра на центральной городской площади, послание от патриарха Венеции.

– Где почта из Вены?

– Ничего не было, ваше императорское величество – Вастль повернулась к ней и присела в странном подобии реверанса – от смущения.

– Что это значит? Как это «ничего не было»?

Вастль поставила на стол молоко и хлебцы. Это она сделала совершенно беззвучно, что было крайне важно, потому что Елизавета по утрам, после сна, особенно болезненно воспринимала посторонние шумы.

– Кое-что произошло, ваше императорское величество. – Вастль нервничала так, что у нее даже колени дрожали.

– Что?

– Это я о надворном советнике, ваше императорское величество. – Она снова присела в странном реверансе.

– О каком надворном советнике? И перестань наконец все время приседать.

– Который вез почту, ваше императорское величество… – Вастль вновь собралась поклониться, но вовремя сдержала этот порыв.

– Я ничего не понимаю. – Елизавета слабо улыбнулась, чтобы показать Вастль: на нее не сердятся. – Попроси ко мне Кёнигсэгг.

Вастль было всего восемнадцать лет. Кругленькая, в черном платье с белым передником и в белой наколке – она производила весьма приятное впечатление. У нее были ровные белые зубки, вызывающие зависть молодой императрицы, и маленькие карие глазки, как у мышки. Воду в ванной она всегда – ни разу не измерив температуру – напускала самую подходящую и так ловко, так нежно мыла волосы Елизаветы – никогда не потянет их, не дернет. Вастль была идеальная камеристка, но на вопросы отвечала с трудом – всякий раз начинала краснеть и запинаться.

Прошло минут пятнадцать, прежде чем появилась Кёнигсэгг, что удивило Елизавету: было уже начало десятого. Вчера вечером Кёнигсэгги откланялись около десяти; она – потому что у нее якобы разболелась голова, а он – сославшись на то, что в кафе «Квадри» должен встретиться с офицерами своего полка, хотя всему городу известно о его связи с субреткой из театра «Ла Фениче». Имей Елизавета перед глазами идеальных супругов, ее замучила бы зависть. Так что Кёнигсэгги ее вполне устраивали – как пара из свиты.

После того как брачный союз самой Елизаветы дал крен и продолжал существовать исключительно из государственных соображений, она находила известное удовлетворение в том, что замечала нелады в жизни других супружеских пар. Елизавета понимала, что ничего хорошего в этом нет, и злилась на себя, но не могла совладать со своей слабостью.

Не то чтобы она не ценила свою обер-гофмейстершу – скорее наоборот! Глядя на нее, Елизавета всякий раз вспоминала о победе, которую одержала над свекровью. В январе Кёнигсэгг сменила эту ужасную Эстергази, которую свекровь навязала ей, когда в 1854 году, сразу после бракосочетания, она переехала в Вену. И конечно, победой мололо было считать то, что, возвращаясь с Корфу, она не поехала прямо в Вену, а остановилась в Венеции, куда к ней на целых три месяца привозили детей – все это вопреки отчаянному противодействию эрцгерцогини Софии.

Если посмотреть с этой стороны, Елизавета могла быть довольна собой, но… увы. В Венеции ее многое раздражало. Утром туман, и вечером туман, и нет ему конца и краю. А если не густой туман, то снегопад и долгие сумрачно-темные дни, такие бесконечные и унылые, что Елизавета почти всерьез задавалась вопросом: можно ли умереть от сильнейшей тоски? И случалось ли, что из-за невыносимой скуки у кого-нибудь навсегда прерывалось дыхание?

Особенно томительны бывали вечера: в то время как все светские люди развлекались на балах-маскарадах, ей не оставалось ничего иного, как перебирать фотографии, писать письма или играть с супругами Кёнигсэггами в карты. На официальные маскарады, которые устраивались военными властями, ездить не хотелось, а на венецианские маскарады, настоящие маскарады, на которые в разные дворцы ежедневно съезжалось множество гостей, ее не приглашали по политическим причинам. Это Елизавета понять могла, но было все-таки немного обидно…

Елизавета считала, что по тому, как: человек нажимает на ручку двери, можно очень многое сказать о нем. Франц-Иосиф, например, прежде чем войти в помещение, в котором она находилась, непременно стоял некоторое время в нерешительности перед дверью. Иногда Елизавета слышала его тяжелое дыхание или кашель. Она предполагала, что в такие моменты он держит ладонь над ручкой двери, не решаясь открыть ее сразу. Вероятно, Францу-Иосифу не было безразлично то, как именно он переступит порог и какой у него при этом будет вид. Он резко – но не слишком – надавливал на ручку, причем делал это беззвучно, что свидетельствовало об умении императора соизмерять свои силы. Если бы существовал механический аппарат по открыванию дверей, он двигался бы с таким же спокойствием и четкостью. В выражении лица императора было тоже что-то механическое – эта улыбка, сиявшая, как узоры парадного мундира, эта широкая, можно сказать, геометрически безукоризненная улыбка… Шесть лет назад она казалась Елизавете милой, а теперь вот больше не кажется.

Ну а Кёнигсэгг, наоборот, никогда не может открыть дверь, чтобы не войти в противоборство с дверной ручкой. До Кёнигсэгг никак не дойдет, что, если не надавить на ручку до упора, а отпустить, едва коснувшись, дверь не откроется. Таковы уж они, эти ручки… И Кёнигсэгг приходилось постоянно убеждаться в этом на практике: дверь с первого раза никогда не открывалась, ручка же, неприятно щелкнув, возвращалась в исходное положение. Но Кёнигсэгг делала попытку за попыткой и наконец добивалась успеха – возникала на пороге комнаты со словами:

– Что-то с этой ручкой не в порядке, ваше императорское величество.

Сегодня утром на графине был наряд из темно-красного бархата в восточном вкусе, нечто среднее между утренним халатом и платьем. Он напоминал домашнее одеяние, что было неприемлемо для статс-дамы императрицы, по протоколу второй дамы в империи. Столь небрежный наряд ей не подобало носить даже в утренние часы, когда первая дама – императрица – была еще не одета и беззаботно прихлебывала горячий шоколад.

Но Елизавета ничего не сказала. Во-первых, прошлая ночь и так сложилась для Кёнигсэгг в высшей степени неудачно; во-вторых, Елизавете очень хотелось узнать о происшествии с надворным советником.

Может быть, штормовой ветер, который свистел вчера над крышей палаццо, унес почту в море? И уж не вместе ли с самим надворным советником? Елизавета хотела немедленно услышать увлекательную историю, ей так хотелось, чтобы предстоящий день стал веселее прошедших.

– Вастль утверждает, что моя почта пропала, – произнесла Елизавета.

Кёнигсэгг стояла перед столом, за которым завтракала императрица, и нервно мяла носовой платок. Глаза у Кёнигсэгг были красные от слез.

– Садитесь, графиня. – Елизавета могла бы сказать ей, что ни один мужчина не стоит того, чтобы из-за него так горько плакать. Но это вылилось бы в разговор, от которого она в данный момент сочла за благо отказаться. Сейчас самое главное – выяснить, при каких обстоятельствах пропала почта – Вастль говорит, что с надворным советником что-то случилось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: