Так они вели разговор за чаем, и когда средний сын досыта нагляделся и ушел, Ван-Лун успокоился насчет среднего сына.

Не прошло и половины дня, как пришел старший сын, высокий, красивый и гордый, человек в цвете лет, и Ван-Лун, боясь его гордости, не стал звать Цветок Груши и сначала ждал и курил свою трубку. Старший сын сидел неподвижно, с гордым и достойным видом, и спрашивал, как того требовали приличия, о здоровьи отца и о том, как он себя чувствует. Ван-Лун ответил спокойно, что он здоров, и, посмотрев на сына, перестал его бояться.

Он увидел, что такое его старший сын: крупный телом мужчина, который боится своей жены-горожанки, а больше всего боится, что заметят его незнатное происхождение. Здравый смысл крестьянина, который всегда был силен в Ван-Луне, заговорил в нем, и он перестал обращать внимание на старшего сына и на его достойный вид. И вдруг позвал Цветок Груши:

— Поди, дитя мое, налей чаю еще одному из моих сыновей!

На этот раз она вышла тихая и безучастная, и лицо ее было бледно, как цветок, который носит ее имя. Она вышла, опустив глаза, и двигалась тихо и, сделав то, что ей было сказано, быстро ушла обратно.

Мужчины сидели молча, пока она разливала чай, но когда она ушла и оба взялись за чашки, Ван-Лун посмотрел прямо в глаза сыну и встретил взгляд откровенного восхищения, взгляд мужчины, втайне завидующего другому мужчине. Они выпили чай, и сын сказал наконец глухим, неровным голосом:

— Я этому не верил.

— Почему же нет? — спокойно возразил Ван-Лун. — Это мой дом.

Сын вздохнул и через некоторое время ответил:

— Ты богат и можешь поступать, как хочешь. — Затем он снова вздохнул и добавил: — Что же, я думаю, одной жены мало для человека, и приходит время, когда…

Он запнулся, но взгляд его выражал зависть одного мужчины к другому. И Ван-Лун усмехнулся про себя, потому что он хорошо знал здоровую натуру своего сына и знал, что не всегда чопорная городская жена будет держать его на привязи, и когда-нибудь он себя покажет.

Старшин сын не сказал ничего больше и ушел задумавшись, словно ему в голову пришла какая-то новая мысль. И Ван-Лун сидел и курил трубку, гордясь тем, что и в старости он сделал то, что хотел.

Когда пришел младший сын, наступила уже ночь, — и он также пришел один. Ван-Лун сидел в средней комнате, и на столе горели красные свечи; он сидел и курил, а Цветок Груши сидела против него за столом, спокойно сложив руки на коленях. Иногда она взглядывала на Ван-Луна, прямо и без кокетства, как смотрит ребенок, и он не спускал с нее глаз и гордился своим поступком.

Вдруг перед ним появился младший сын, вынырнув из темноты двора, и никто не заметил, как он вошел. Он стоял, как-то странно пригнувшись, и Ван-Лун, сам не зная почему, вдруг вспомнил когда-то виденную им пантеру, которую поймали в горах и привезли в деревню: она была связана, но изогнулась словно для прыжка, и глаза у нее горели, — и глаза юноши горели, не отрываясь от глаз отца.

И брови его, не по возрасту густые и черные, были злобно нахмурены и черной полосой сошлись над переносицей. Так он стоял и наконец промолвил тихим, сдавленным голосом:

— Теперь я уйду в солдаты… Я уйду в солдаты.

Но он не смотрел на девушку, а только на отца, и Ван-Лун, вовсе не боявшийся ни старшего, ни среднего сына, вдруг испугался младшего, на которого почти не обращал внимания с тех пор, как он родился.

Ван-Лун заикался и бормотал и хотел заговорить, но не мог произнести ни слова и растерянно смотрел на сына. А сын повторял снова и снова:

— Теперь я уйду. Теперь я уйду.

Вдруг он повернулся и взглянул на девушку, и она ответила ему взглядом, потом вся сжалась и закрыла лицо обеими руками, чтобы не видеть его. Тогда молодой человек с трудом отвел от нее глаза и одним прыжком выскочил из комнаты. Ван-Лун посмотрел ему вслед, в темный квадрат двери, отворенной в черноту летней ночи, но он уже ушел, и снова все стало тихо.

Наконец он повернулся к девушке. Вся его гордость исчезла, и он сказал ей смиренно и кротко, с великой печалью:

— Я слишком стар для тебя, сердце мое, и хорошо знаю это. Я стар, очень стар.

Но девушка отняла руки от лица и закричала так страстно, как ему еще не приходилось слышать:

— Молодые люди жестоки, я больше люблю стариков!

На утро следующего дня младший сын Ван-Луна ушел неизвестно куда.

Глава XXXIV

Как осень ненадолго вспыхивает летним теплом перед наступлением зимнего сна, так было и с недолгой любовью Ван-Луна к Цветку Груши. Кончилась короткая вспышка, и страсть умерла в нем: он любил ее, но уже бесстрастно.

Когда страсть в нем угасла, он остыл и сразу состарился. Однако он любил ее, и для него было отрадой, что она живет у него на дворе и преданно, не по летам терпеливо, служит ему, и он был неизменно добр к ней. И его любовь к ней все больше и больше походила на любовь отца к дочери.

И ради него она была добра к его бедной дурочке, и это его утешало, так что однажды он высказал ей то, что давно было у него на душе. Ван-Лун не раз думал о том, что будет с дурочкой после его смерти, и знал, что никому, кроме него, нет дела, жива она или умерла. И он купил в лавке врача белый ядовитый порошок и сказал себе, что даст его дурочке, как только увидит, что близка его смерть. Но все же он боялся этого больше, чем смертного часа, и теперь для него было утешением видеть преданность Цветка Груши. Однажды он позвал ее к себе и сказал:

— Кроме тебя, мне некому оставить бедную дурочку после моей смерти, а она проживет долго, потому что на уме у нее нет забот и ничто не тяготит ее. И я знаю, что после моей смерти никто не позаботится накормить ее, ни посадить ее на летнее солнце, ни увести ее во-время от дождя или зимнего холода, и ей, бедняжке, может быть, придется бродить по улицам, когда всю жизнь о ней заботились ее мать и я. Вот в этом мешочке «ворота мира» для нее. И если я умру, то после моей смерти ты смешаешь это с рисом и дашь ей съесть, и она последует за мной. И я буду спокоен.

Но Цветок Груши отступила перед его протянутой рукой, в которой он держал порошок, и сказала, как всегда, тихо:

— Я не могу убить муху, как же я отниму у нее жизнь? Нет, господин, лучше я возьму эту бедную дурочку к себе, потому что ты был ко мне, добр, добрее всех других, и только от тебя я видела доброту.

Ван-Лун чуть не заплакал при этих словах, потому что до сих пор никто не платил ему такой признательностью; и сердце его прилепилось к ней, и он сказал:

— И все же возьми это, дитя мое, потому что я никому не верю так, как тебе, но и ты должна когда-нибудь умереть, — мне нелегко это говорить. А кроме тебя нет никого, никого: я знаю, что моим невесткам некогда — они ссорятся, у них есть дети, а сыновья мои — мужчины, и им не до того.

Когда она поняла его мысль, она взяла у него пакет, не говоря ни слова, и Ван-Лун доверился ей и не беспокоился о судьбе своей бедной дурочки.

Ван-Лун старился все больше и больше и жил почти один на своем дворе, если не считать бедной дурочки и Цветка Груши. Иногда он оживлялся немного и, глядя на Цветок Груши, тревожился и говорил:

— Эта жизнь чересчур тиха для тебя, дитя мое.

Но она всегда отвечала кротким голосом и с величайшей благодарностью:

— Это тихая и спокойная жизнь.

Иногда он снова повторял:

— Я слишком стар для тебя, и огонь мой превратился в пепел.

Но та отвечала с неизменной благодарностью:

— Ты добр ко мне, а больше мне ничего не нужно.

Однажды Ван-Лун почувствовал любопытство и спросил ее:

— Что такое случилось с тобой в ранней юности, отчего ты так боишься мужчин?

И в ожидании ответа он взглянул на нее и увидел великий испуг в ее глазах. Закрыв лицо руками, она прошептала:

— Я ненавижу всех мужчин, кроме тебя. Я всегда ненавидела всех мужчин, даже отца, который меня продал. Я видела от них только дурное и ненавижу их.

И он сказал в раздумьи:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: