Германус ждал ее на тихой узкой улочке, и его лихорадило от любви, страха и чуточку от смущения; она прибежала к нему в шляпке и плаще даже раньше, чем обещала, и, к ужасу флегматичного слуги, поджидавшего его, они появились в гостинице. Задобрили его, уговорили и на следующее утро предстали перед mynheer'oм Штультингом и его женой, бледные, утомленные ночной поездкой, но твердые и непоколебимые в своем решении.
Эта сила любви и страсти тоже вошла в характер нашей американки, ибо это были ее родители.
Утрехтской конгрегации не удалось покинуть свой город так быстро, как думали люди. Тремстам людям непросто сразу оторваться от своих корней. Кроме того, некоторые надеялись, что правительство пересмотрит свое решение. Но никакого пересмотра не последовало, и в течение года все приготовления были окончены. Хватило времени Германусу жениться на своей французской крошке и родиться их сыну, которого они назвали Корнелиусом, так что, когда пришло время отплытия, родную страну покидало уже три поколения Штультингов.
Три сотни прихожан во главе со своим пастором вышли в Атлантический океан. Они зафрахтовали судно, чтобы быть всем вместе, и прожили это время в мире и согласии, с надеждой вглядываясь в неизвестное будущее и прикидывая, чем они дальше займутся. На то, чтобы пересечь океан, потребовалось двадцать дней, и за это время восемь человек умерло от инфлюэнцы. Их похоронили в море, и пастор, чьи тонкие седые волосы развевались на резком морском ветру, читал молитву, покуда их тела погружались в морскую пучину.
Но для Германуса и его жены это было время любовных восторгов. Они мало обратили внимания на слова старого француза, который заявил, что, хотя он и прощает дочь, в дом ей возврата нет. «А как мне вернуться домой? — весело крикнула она, когда до нее дошли эти слова. — К тому же я никогда его не любила. Он жестокий старик. Ах, Эрманус!»
Германусу эти слова были тем более милы, что она неспособна была выговорить его имя, не смягчая согласные на французский манер. Он не знал в точности, куда они едут. Он всегда и во всем полагался на отца. И с ним были его любимая и его маленький сын.
На американских берегах им сначала пришлось туго. Они не были сентиментальны и размышляли сейчас больше о делах практических, о том, как жить дальше, чем о том, что побудило их искать свободы. Это пошло им на пользу, поскольку ньюйоркцы были людьми жадными и неглупыми. Когда корабль с богатыми купцами и ремесленниками прибыл в нью-йоркский порт, его пассажиры оказались для местных легкой добычей: эти состоятельные по виду голландцы вынуждены были за малейшую услугу выкладывать золото.
Но прибывшие были крепкой породы; они переселились в Пенсильванию, где купили землю за доллары. Однако когда они перебрались туда, то обнаружили, что земля там — сплошное болото, никуда не годится и возделывать ее не имеет смысла. Им хотелось жить всем вместе, построить дома, начать трудиться и поставить собственную церковь. Некоторые были разочарованы и вернулись к привычной городской жизни. Mynheer Штультинг был не из таких. Он не покинул эту сырую тряскую землю, как не оставил своих единоверцев и призвал тех, кто готов был последовать за ним и пастором, прикупить на оставшееся золото землю на юге, чтобы не разлучаться. Их было менее трехсот, всех вместе, и более сотни из них без лишних слов последовали за ним. Землю купили в Виргинии, и они переселились туда, мрачные, с тяжелым сердцем, тоскуя по дому. Но земля, раскинувшаяся на ровных высотах между горами, на этот раз досталась им хорошая, плодородная. И все же, до чего странным и непростым оказалось для этих мужчин и женщин, выросших в богатых голландских городах и привыкших к тамошней хлопотливой, но легкой жизни, обучиться земледелию, о котором они понятия не имели даже в своей небольшой густонаселенной стране с хорошо возделанной землей. Окрест возвышались дикие горы, а земля, на которой им предстояло жить, была покрыта густыми лесами. Правда, неподалеку располагалось маленькое английское селение, но в округе, а то и прямо по их участкам шныряли индейцы. К счастью, настоящей враждебности они не выказывали, но вид у них был устрашающий.
Впрочем, наши голландцы были людьми крепкими и, обменяв, что могли, на топоры, ножи и секиры, принялись, следуя советам англичан, валить лес. Каждая семья построила себе грубую бревенчатую хижину, а сообща воздвигли еще один дом, побольше, — для церкви. В первый воскресный день в этой церкви, на рубленых скамьях, еще не очищенных от коры, эти люди собрались, чтобы воздать хвалу Господу, ради которого они пожертвовали столь многим. Немало из их числа ушло за эти первые два года, ибо тогдашние лишения оказались слишком велики как для тех, кто постарше, гак и для тех, кто был избалован городской жизнью. Оказалось, что сейчас славили Господа только люди от пятидесяти до шестидесяти лет, и во время молитвы слезы катились по их щекам. Их пастор был все еще с ними, до жалости постаревший, но по-прежнему неукротимый. На следующий год он тоже умер.
Сколько дел надо было переделать в эти первые годы! Им надо было расчистить поля и засадить их, чтобы прокормиться. Сначала срубили деревья и вывезли их с помощью лошадей и людей, шедших в одной упряжке, пни же оставались нетронутыми, пока не кончились более срочные сев и сбор урожая. Затем, когда наступила зима, большие пни вырыли, и люди и лошади, со стонами, тяжело дыша, выволокли их с полей. Их взгромоздили с одной стороны поля, и получился забор. Работа эта была адова. Вскоре среди поселенцев не осталось ни одного человека, воспитанного в городе, кроме Германуса. При его сложении он был слишком слаб для работы, требовавшей прежде всего мускульной силы, и, вопреки всему, сохранял прежнюю утонченность, чтобы не сказать щегольской вид. Он и здесь, в этой глухомани, занимался своим ремеслом, и все, у кого были часы, время от времени приносили их к нему, даже издалека.
Германус, его жена и дети жили в бревенчатом доме, примыкавшем к дому его родителей. Из неустрашимой маленькой парижанки вышла замечательная первооткрывательница. Она с улыбкой встречала любые трудности, она оставалась веселой, легкой на подъем, ловкой, практичной и пылкой, справлявшейся со всем на свете, так что дом у нее был безукоризненно чистым, а дети-погодки ухожены — три девочки, родившиеся после Корнелиуса, а потом еще один сын. После этого Господь несколько лет не давал им детей.
Эта маленькая женщина всю жизнь обожала своего мужа. Она считала его существом утонченным, слишком утонченным для этой жизни. Вот она сама — дело другое. Кто-то ведь должен стряпать, шить, заботиться о детях; женщины извечно исполняли эти обязанности, и она не должна была составлять исключения. Она трудолюбиво копалась на клочке земли, бывшим их огородом, она готова была прошагать десять миль до деревни, чтобы принести оттуда курицу-несушку и шесть свежих яиц для будущего курятника. Ее огорчало, что пруд-то был, а добыть утиных яиц было негде — во Франции утки были так хороши! Каждый день она стирала и гладила рубашку для мужа — рубашку из белого полотна, которую сама же и сшила. По утрам он вставал не раньше восьми и для него всегда была приготовлена чашка шоколада, которую он выпивал перед завтраком. Ему просто в голову не приходило, что, прежде чем он усаживался за свой кофе с бисквитами, она успевала переделать половину домашних дел. Она обожала его и восхищалась его джентльменскими манерами, его бодрым видом, его гладко выбритыми щеками и его чистой рубахой и воротничком. Во всем поселении не было никого ему подобного.
Не в пример флегматичным голландкам маленькая француженка, можно сказать, приспособилась к этой дикой местности и научилась превращать пустыню в ухоженный французский сад. Она, где могла, собирала саженцы. Создавалось впечатление, что она просто не способна вернуться из гостей без очередного корневища, заботливо повязанного косынкой. Ее семья была досыта накормлена овощами, цыплятами и яйцами, и она уговорила соседа-англичанина уступить ей телочку при условии, что она будет обшивать его семью; так что они среди первых начали пить молоко.