По дороге в Кежмарок в чистом поле жили цыгане. Вокруг, насколько простирался взгляд, тянулись километры лугов, и где-то в их воображаемом центре стоял одинокий бетонный блок. Больше ничего, только он: серый, угловатый и облезлый. Смуглые дети приветливо махали нам. Мужчины стояли группками, сушилось белье, и было видно, что там царит спокойствие свободы, свойственной людям, привычным к ожиданию. Они завладели этим кубическим продуктом Ле Корбюзье, и его уродство сгладилось, поскольку он утратил все признаки долговечности. Запущенный, грязный, обвешанный тряпьем, облепленный будками, окруженный грудами хлама, он потихоньку превращался в нечто минеральное, поддающееся эрозии. Таким вот образом продукт высокой цивилизации заселило архаическое далекое племя, для того лишь, чтобы вернуть его равнодушному миру природы.
А потом был Кежмарок. С непременным гнездом аиста на высокой трубе, с улочками и каменными домиками с фасадами — во всем этом отменно разбирался Ц., а я видел здесь лишь различные стадии распада — продвинутую и задержанную, незавершенную, до поры до времени приостановленную руками маляров и штукатуров.
Мы съели чесночный суп в летнем кафе, где сидели солдаты в зеленых рубашках. Увы, пьяны они не были и песен не пели. А больше напоминали несовершеннолетних с запретным пивом. Я подумал, что это очень спокойная армия. В конце концов, она ведь не проиграла и не выиграла ни одной войны. Потом мы взяли еще колбасы, потому что Ц. очень понравилась официантка и он все порывался что-нибудь заказывать, без конца о чем-то забывал, и после третьей порции пива мы вынуждены были напомнить ему, что он за рулем. Он полностью согласился с нами и в виде компромисса в четвертый раз заказал маленькое. Мы ждали, пока сумерки упадут на Кежмарок, чтобы все вокруг исчезло и наступила темнота, которая везде одинакова и позволяет сделать передышку.
На следующий день мы были в Левочи, потому что кто-то сказал нам, что у «Трех апостолов» можно хорошо поесть, но там царила нарочитая изысканность, так что мы пошли к Янусу на Клашторскую. Люди за столиками напоминали гиперреалистические портреты. Было светлее, чем в Польше в это же время. Женщина рядом запалила сигарету, но я не заметил огня, а сразу дым. Мы пересекли Карпаты, убежали от их северной тени, и свет внезапно стал вездесущим. Его излучали стены, небо, мостовая, словно бы солнце утратило свою монополию и освобожденные от его зависимости вещи вырабатывали собственный свет или, по крайней мере, могли его аккумулировать. Кнедлики, соус, картошка, колбаса и капуста принадлежали еще северу, но все остальное больше напоминало об огне, чем о земле. Сернистые стены домов, красные, оранжевые и розовые цветы в окнах трухлеющих каменных домиков на Высокой, пот и загар, скука голубоватой бездны с сизым шоссе на Попрад, шоссе, напоминающим дохлую змею кверху брюхом, забегаловка без вывески, где смуглокожие татуированные мужчины в майках пили «Шаришское» и щелкали стрелками электрического бильярда, а единственной женщиной была худая и бледная официантка. Чуть поодаль на ступеньках сидела еще одна девушка: смуглая, темноглазая и крашенная перекисью. Она держала младенца, а рядом лежала пачка «ЭлЭмов», и когда мы появились там час спустя, ничего не изменилось, только эта пачка была уже почти пуста, и именно так выглядел полдень на улице Высокой. Полдень на юге города, на прогретом и выжженном склоне холма, спускающегося к Левочскому Потоку, с его желтыми домиками, которые казались хрупкими, сухими, легковоспламенимыми. И хотя были они из камня и выглядели красиво, невозможно было побороть впечатления, что они лишь временные, вот уже лет триста временные, потому что не было в них особой тяжеловесности северных строений, которые служат единственным и необходимым укрытием.
Мы свернули на Жиацкую, а там была сиеста. Цыгане смотрели на нас недоброжелательно, хоть мы и не сильно от них отличались. Мы тоже были бедные и тоже убивали время. Они сидели на карнизах, ступеньках, скамеечках и слушали свою музыку из магнитофонов. Блеск солнца падал на их тела и пропадал. Они были похожи на созревшие фрукты. Рабочие ломали дом на углу, но цыгане на них и не взглянули. Прямо у них под боком близился к концу некий мир, и им это нисколько не мешало. Музыка заглушила шум сыплющихся стен. Белое вертикальное сияние полудня стирало тени, и Жиацкая выглядела как закоулок вечности или икона.
Мы пошли к святому Якубу. Знаменитый алтарь Мастера Павла из Левочи был явно маловат. Эта игрушечная готика выглядела так, словно алтарь появился здесь минуту назад. Люди блуждали туда-сюда с задранными головами. За две кроны можно было послушать историческую лекцию из жестяного шкафа. А вот исповедальни были очень притягательными: не только исповедник, но и кающийся мог закрыться в массивной деревянной коробке. Не то что у нас, где грешник вынужден стоять на коленях на виду у всего костела, думая только о том, как бы поскорее встать и скрыться в толпе порядочных людей.
От святого Якуба мы двинулись по Сиротинской в сторону оборонительных стен, а потом к монастырю францисканцев. В каменной тени было холодно и пусто. Мы увидели старую женщину. Присев на корточки у стены, она писала. Мы помедлили, чтобы дать ей время. Ничуть не торопясь, женщина подтянула длинные плотные розового цвета рейтузы и опустила платье. На голове у нее был платок. Даже не взглянув на нас, она невозмутимо исчезла за углом. Минуту спустя мы увидели ее в святилище. Она присоединилась к бабкам, сидевшим на скамьях. Они читали в пустом храме литанию к Святому Духу. Наша знакомая ускользнула в перерыве между двумя апострофами и теперь вернулась на свое место. Она напоминала тех женщин, что сходились в доме дедушки, а в воскресенье отправлялись за семь километров в костел. Песчаная дорога вела среди сосен. Было жарко, в воздухе носилась пыль. Лошади в упряжке шли тихо и тяжело. Вспотевшие вороные и гнедые зады лоснились на солнце. Женщины порой присаживались на одну из телег, но большинство шло пешком. В руках они несли простые черные сандалии на низком каблуке и лакированные сумочки, в которых покоились молитвенники с крупным разборчивым шрифтом. Их шаг был такой же, как шаг лошадей: растянутый, напряженный и сильный. Они по щиколотки проваливались в песок. Время от времени какая-нибудь из них опиралась ладонью о край телеги и отдыхала, не прерывая ходьбы, так пловец отдыхает, ухватившись за борт лодки. Они не потели. Шли быстро, чуть наклонившись вперед, словно бы дорога вела против ветра, и у них еще хватало силы, чтобы, собравшись в кучки, разговаривать. Они шутили, посмеивались, а золото и серебро их зубов поблескивало с детской шаловливостью. На их загорелых ногах оседала пыль. После твердой, неровной земли крестьянских дворов и острой стерни мягкая и теплая дорога была просто отдыхом. Только перед костелом они надевали обувь. Те, что постарательнее, вынимали платочки и торопливыми движениями стирали пыль со ступней и икр. Некоторые скрывались в зарослях и писали, почти стоя, подбирая праздничные платья. Лошади остывали в тени. Мужчины подвешивали им на головы мешочки с зерном. Запахи животных и людей перемешивались над разогретой площадью. Сильные струи конской мочи пенились, словно пиво, и тут же впитывались в землю. Вонь пропотевших ремней, конских газов, сигарет и мыла сплавлялась в единое целое, словно воскресенье было в равной степени праздником и для людей, и для животных. Погода одаряла храмовую площадь равнодушной милостью. Соседская девочка вместо куцего красного костюмчика была одета во взрослое платье. Она походила на всех остальных женщин и не пробуждала интереса.
Какое-то время спустя мы в первый раз заговорили друг с другом. Я встретил ее на песчаной дюне, отделявшей деревню от реки. Она присела рядом и играла осколками ракушек. Ее худое бронзовое тело ни секунды не оставалось без движения. Сунув босые ступни в песок, точно в постель, она насыпа́ла над ними холмик, потом его раскапывала, чтобы тут же заняться рытьем глубокой ямы. Рука ее, похожая на гладкую веточку, ввинчивалась в песок до плотного и влажного его слоя. Она рассказывала мне, как один парень рассек себе косой ногу до самой кости, прибежал сюда, зарыл ногу в песок, а потом вытащил целой, сросшейся, без следов раны. «Земля все вытянет, — говорила она. — Даже молнию, и тогда можно человека закопать, и он встанет как ни в чем не бывало». Она сидела, погруженная по бедра в сыпучей волне, и, казалось, все глубже и глубже проваливается в песок. Она была похожа на куклу-цыганку, каких сажали на гору подушек и перин, только вот вместо распростертой юбки был песок — вся дюна до самого берега реки. Но это длилось лишь минуту, тут же, высвободившись из этого наряда, она встала на колени, присела на пятки и спросила напряженным сдавленным голосом: «А знаешь ли ты, что когда идут к баптистам, то нужно плюнуть на крест и растоптать его?» Я не знал, кто такие баптисты. Она тоже не знала, но страх обосновался между нами, небо потемнело, и я почувствовал горячий запах ее пота. «Чего ты так смотришь, я правду говорю», — сказала она. И начала шарить вокруг себя. Нашла две палочки, скрестила их и положила между мной и собой. «Ну что, боишься?» — спросила она, а я сидел, вытянувшись, словно пес, и сжимал песок в ладонях. Тогда она выдавила изо рта каплю слюны, которая, прежде чем упасть вниз, на мгновение превратилась в пузырь. Потом вскочила на ноги и босой пяткой довершила начатое. Зашлась в хохоте и внезапно снова опустилась на колени. Она шептала мне прямо в лицо: «Но это не считается, потому что он был ненастоящий, понятно? Он был не из костела и не освященный. Его уже нет, видишь? — Она раскидала песок во все стороны. — Видишь? Ничего нет! — Поднялась, отряхнула колени и ладони и смотрела на меня сверху. Я видел лишь контуры ее фигуры. — А расскажешь кому-нибудь, я тогда скажу, что ты тоже это делал и что это ты подговорил меня».