Мне давно уже кажется, что единственная заслуживающая описания вещь — это свет, его обличья и его вечность. Действия интересуют меня в гораздо меньшей степени. Я плохо их запоминаю. Они укладываются в случайные цепочки, которые обрываются без причины и возникают без всякого повода, чтобы неожиданно снова лопнуть. Разум хорошо умеет латать, сшивать, пригонять друг к другу эпизоды, но я не слишком премудр и недоверчиво отношусь к разуму, как деревенский мужичок не доверяет людям из города, потому что у них всегда все ловко укладывается в стройные и обманчивые ряды выводов и доводов. В общем, свет. Пронзительное темно-зеленое сияние парка уже закончилось, и по присыпанному мелкими опилками двору я направился ко дворцу.
Там внутри пахло скипидаром, как во всяком музее. Пани продала мне билет, а старый пес без особого интереса обнюхал меня. Я натянул войлочные тапки и пошел по стрелке, волоча за собой длинные шнурки. Мне хотелось добраться до Лоррена.
Но там ничего не было, ничего, кроме анфилады погруженных в полумрак залов, которые заполняло черное вороненое оружие. В абсолютной неподвижности и тишине ружья имели вид чего-то идеального и ни разу не использованного. Из стеклянных витрин сочился желтоватый свет, оттенком напоминающий старую древесину или комнату, в которой кто-то не погасил ночника. На круглой подставке стоял станковый пулемет Горюнова. Рифленый ствол расширялся в забавную воронку, а две деревянные рукоятки напоминали ручки старинных упоров. Рядом на раскоряченной двуноге почивал «дегтярев» с прикладом, точно треснувшее пополам весло. Я постучал по барабану магазина. Он был пуст и величиной чуть больше коробки для бисквитов. Под стеклом лежали два ТТ, произведенные в Туле, там, где самовары, правда, они вовсе не сияли. Серый металл просвечивал сквозь воронение, а звездочка на рукоятке давно утратила свой блеск от пота полувековой давности, вызванного смертным страхом. А около этих двух тульских «токаревых» покоился «люгер», то есть «парабеллум» Р08 с длинным стволом. Что-то подобное использовали немецкие артиллеристы. К этому оружию, как и к комиссарскому «маузеру» С/96, можно было приложить деревянный приклад. Но приклада не было. Мелкое рифление рукояти складывалось в узор, приводящий на мысль тело змеи или чулки в сеточку. А потом был ПП, похожий на немецкий «бергманн», потом МР40 и ряды обвислых, продырявленных снарядами мундиров. Были там противотанковые и противопехотные мины, груды шлемов и штыки, «маузер» 98 с раздутым стволом, и невзорвавшиеся гранаты, и простреленные фляжки, из которых выветрился запах спирта, и эбонитовые радиотелефоны с прожилками, как у мрамора, и смешной на вид MG34 с магазином, как бинокль, и прикладом, как рыбий хвост, и зеленые ящики раций с белыми глазищами индикаторов, стрелки которых застыли на каких-то смертельных или победных частотах, и еще тысяча других вещей, которые отслужили свое и должны были отдыхать до скончания веков в этом теплом и тихом склепе, в котором слышен был только шорох моих тапочек.
Я попробовал было оттянуть рукоятку затвора «горюнова», и тут почувствовал, что я не один. В дверях зала в золотисто-матовом свете стояла женщина в темном платье. Я ожидал нагоняя за свою смелость в обращении с экспонатом, но она лишь спросила:
— Вас интересует маршал Пилсудский?
Я не мог решиться на какой-то однозначный ответ, и тогда женщина, заметив, видно, мои колебания, произнесла:
— В таком случае я покажу вам кое-что другое. Пойдемте.
Мы вышли на лестницу. Тесемки завязок ящерками бежали за мной. По маленьким оконцам я определил, что мы во дворцовой мансарде. Женщина подошла к низкой массивной двери и открыла ее ключом. Я подумал о Лоррене.
Этот зал никак не напоминал мрачного лабиринта. Он был большим и светлым. На стенах висели десятки картин. Моя проводница стояла сбоку и внимательно смотрела на меня, ожидая мою реакцию. Я подошел к позолоченной раме. Женщина дала мне несколько секунд, а потом сказала:
— Это сделал пан…ский, местный колбасный мастер. Красиво, не правда ли?
Стебельки и петельки разноцветного гаруса укладывались в изображение дукельской ратуши. Это было похоже на многоцветное травяное поле. Косматое голубое небо топорщилось над белым зданием с граненой башенкой. Дальше в рамах представлены были каменные домики, Рынок, Мария Магдалина, Бернардинцы, и все это в дивных пастельных колерах, не запятнанное тенью и лишь местами обведенное черным контуром, как у Рауля Дюфи[5], но более чистое, более яркое и напитанное солнцем, словно красный луг.
— Это все его же? — спросил я.
— Да. Пан…ский сейчас на пенсии.
Потом были выжженные по дереву церквушки и часовенки, аппликации из разноцветных кусочков ткани, соломенные мозаики, плотные и шероховатые масляные картинки, и все это воспевало красоту земли дукельской.
Свет на картинах Лоррена горизонтальный. Горизонтальный или скошенный. Источник его расположен в глубине перспективы, и пока сияние добирается до того места, где заканчивается полотно и начинается мир, оно ослабевает, точно исчерпало себя, сожгло в той Лорреновой реальности. В «Пейзаже с танцующими» просцениум утопает в тени, и фигуры людей приобретают из-за этого удвоенную материальность. Их тела — цвета земли. В глубине пейзажа прозрачный воздух пронизывает формы, а граница между видимым и невидимым, реальным и вымышленным обозначена лишь ввиду неполноценности нашего зрения, ведь чтобы что-то узреть, мы должны куда-то смотреть. Все, на что падает свет, тяготеет к собственной идее, к миру, защищенному несовершенством наших пяти чувств. И это совсем не плохо, иначе мы еще при жизни умерли бы от скуки.
Да. Но все это не более чем подозрение. Позже, рассматривая репродукцию «Пейзажа с танцующими», оригинал которой висит в какой-то римской галерее, я заметил, что гора Соракте, венчающая композицию, идентична очертаниям Церговой. Особенно если ехать со стороны Жмигруда. Шоссе то поднимается, то опускается, и с каждым подъемом Цергова все выше выныривает над поверхностью пейзажа. Она похожа на вершину, стремящуюся опрокинуться. Ее северный склон необыкновенно обрывист, тогда как другие склоны спускаются вниз мягко, вполне по-бескидски. Гора будто ползет в сторону севера, волоча за собой тяжелое, расплывшееся тело, как какой-нибудь тюлень или человек, ползущий с помощью локтей.
Ну в общем, Цергова и Соракте, которую Лоррен рисовал множество раз, и множество раз она служила ему последним и наиглавнейшим словом рассказа. Далекая, серо-голубая, несимметричная, как и все в этом мире, в котором существование всегда является капризом света.
Но это сходство я открыл значительно позднее. Ну а тогда мы шли вдоль шеренги домотканых безумств, в которых наивность сплеталась с невинностью, любовь с беспомощностью, полное варварство формы с искренней чувствительностью содержания, а я, как всегда, размышлял о времени, то есть вещи банальной и вездесущей, об удивительной метаморфозе, которая вытеснила Лоррена и на его место поставила «горюнова» со «шпагиным», выжигание по дереву и коврики из разноцветных ниток. И я не мог установить, где здесь правда, не мог определить, к чему устремляется время, которое в Дукле начиналось лет, скажем, четыреста тому назад, когда ее приняли во владение Мнишеки из Моравии, а один из них, Ежи, был даже тестем царя, правда самозванца, Гришки Отрепьева, потому что дочь его Марина вышла за одержимого монаха, а когда его убили, стала женой Дмитрия Самозванца II, клянясь всеми святыми, что он — чудом оставшийся в живых Дмитрий Самозванец I, а когда и того убили, связалась с очередным алчущим шапки Мономаха, атаманом донских казаков Иваном Заруцким, но это был уже конец ее монарших мечтаний, потому что Ивана посадили на кол, ее саму утопили, а Трехлетнего ребенка Самозванца повесили. А через сто лет в дукельский дворец вселилась Мария Амалия, дочь Брюля, того самого, кто держал в своих руках скипетр Августа III и управлял как Саксонией, так и Польшей, дочь же была достойна своего отца в том, что касается интриг и красивых жестов, она проявляла равный интерес и к Рубенсу, и к театру, и к тайным убийствам; уверяли, будто Амалия приложила руку к тому, что в Хучве была уюплена Гертруда Коморовская, которая опрометчиво вышла замуж за Щенсны Потоцкого[6], тогда как Амалия именно его присмотрела себе в зятья и в мужья своей Жозефине. Так оно было.