А после мы не встречались никогда. Так что, выходит, доверия к таким вот «свидетельствам» никакого. Сплетни. Не учел, видимо, что были еще его роли в кино, в театре, больше, чем общая крыша, дающие возможность наблюдать. Там, где человек особенно раскрывается — в творчестве.

В тогдашнем своем сочинении я смелость не проявила, с клише работала, по которому в таланте Ефремова уж никак нельзя было усомниться. А что суховат, черствоват — как же о себе самом это было не знать? Но не знал, видимо…

С детства помню: игра в щелбаны. Сути не помню, но лоб ныл, взбухал после ударов собранных щепотью, метко прицеленных, беспощадных пальцев. Так вот запомнилось — соприкосновение первое с отечественным либерализмом. Мой вопль: «Больно, Олег!» И благодушное: «Проиграла — терпи». Взгляд светлых, излучающих гуманность глаз, памятных зрителям, к примеру, по фильму «Три тополя на Плющихе».

…24 мая 2000 года Олег Ефремов умер от эмфиземы легких. На семьдесят третьем году. Последние с ним интервью я прочла в США. Поразило: он вправду совершенно не изменился. И в предсмертном слове так сам себя выразил, как никто бы не сумел, не посмел.

На вопрос журналистки играют ли в его жизни серьезную роль родственные отношения, ответил: «Второстепенную, к сожалению». «Отчего сердце екало? — Ну когда выпьешь хорошо, да еще с дамой». Завершающая интервью фраза о том, что хочет взять в предстоящую поездку в Париж «одну книгу». «Какую? — Библию. Я не читал Ветхого Завета. Хочу прочесть.»

Да, екает. Когда действительно «терять нечего», на самом пороге в никуда, честно, не лукавя, но так и не обнаружив упущенного — о второстепенном. Искренне жаль его стало. И на Ветхий Завет в бурной кипучей деятельности времени, как оказалось, не хватило.

2000 г.

Король Лир

Вопреки обычным представлениям, время отнюдь не всегда ставит все на свои места. Cкорее наоборот: чем события отдаленней, тем охотнее привирают.

С другой стороны, свидетельства, данные в спешке, с опасениями, что интерес к ним вот-вот спадет, тем более не заслуживают доверия. Между тем спрос на документальный жанр, мемуары разрастается шквально. И в беллетристике авторский голос, черты личности автора куда более внятны, обнажаются откровенней. После пуританизма, навязанного советским режимом, излишества тут понятны: намолчались! И хотя свобода должна сочетаться с ответственностью, умение самих себя сдерживать приходит не сразу.

В потоке автобиографий книга Виталия Коротича «От первого лица» выделяется своей строгостью. Ничего «лакомого», в чем всех превзошел Андрон Кончаловский, читатели тут не найдут. Сам автор пишет: «Мне кажется, что наш опыт выживания уникален и важен для всего человечества». О всем человечестве судить не берусь, но для нас, соотечественников, то, о чем Коротич рассказывает, полагаю, весьма поучительно.

В тональности книги и фотография на обложке, скорее свидетельствующая о потерях, чем о победах. Тогда как другие, сверстники Коротича, — например Евтушенко, Вознесенский, — предпочли явить себя публике лет эдак на двадцать моложе. Высвечивается: им ценно то, какими они были. Коротичу — каков он есть.

Поэт, публицист, он стал всемирно известен как главный редактор журнала «Огонек», первой ласточки гласности. Про Горбачева им сказано: трагическая личность. Но он и сам из того же ряда, из того же списка жертв.

Обстоятельств ли, собственного ли характера? Об этом пусть судят читатели.

Он пишет: «Я родился и сформировался как личность в стране, провозгласившей ненависть своим главным чувством. Знаю, каково это, когда тебе завидуют; знаю, каково это, когда тебя хотят уничтожить; знаю, каково это, когда тебя предают»…

Прав стопроцентно, как и в том, что «одна ненависть переливается в другую». И точная самохарактеристика: «Я всегда с болью и даже со злостью воспринимал любое унижение».

Явившись из Киева — в понимании тогдашнем, провинции — в разгар «перестройки», Коротич для большинства, в том числе и для многих моих друзей, возник как неопознанная комета, ослепляющая неожиданностью.

Выслушивая их восторги, мне оставалось лишь им позавидовать. И тогда и потом убеждалась, что осведомленность скорее бремя, не дающее поддаться состоянию общей праздничности.

Хотя, конечно, я тоже хваталась за каждый новый номер «Огонька», и восхищаясь, и цепенея от очередного разоблачительства. То, что он прежде, скажем, в «Знамени» публиковал, лучилось благонамеренностью: что называется, проверено, мин нет. А в «Огоньке» открылось: ему тот розовый лепет давно стоял поперек горла. Ну да, выживал.

Кому-то как с гуся вода. Но у него, Коротича, от обид, от виляний вынужденных, кровь закипала. Даровитый, самолюбивый, азартный и сам постоянно себя обуздывавший, как же он, бедный, страдал! И сколько в нем накопилось, прежде чем наконец-то возможность выдалась заговорить в полный голос.

Бывая в Киеве, встречаясь в Москве, видела, как у него, обходительного, обаятельного, вдруг сдают нервы. Ранимость у сильных натур чаще встречается, чем принято думать. Как-то в панике позвонил, что срочно требуется моя помощь. А кто я, что в моих силах? Корреспондент газеты «Советская культура», правда, из пишущих с паровозной энергией, но начальников надо мной целый воз. Задание выполнила, и куда с меньшими трудностями, чем предполагала. Тогдашний главный редактор Романов мой материал о Коротиче поставил в номер, не подозревая даже, что спасает человека от травли.

Был еще его авторский вечер в Киеве, когда мы сообща обмирали: не сорвется ли в последний момент. Обошлось: успех, полный зал. Но глаза у него все равно несчастные. До чего же он был доведен, что отовсюду подвоха ждал.

Но, придя в «Огонек», поднял, выдюжил грандиозное дело. С нажимом, жестко, пусть больно, разлепил соотечественникам сонные, во лжи слипшиеся веки. И вдруг… ушел. Почему?

В книге он разъясняет этот свой шаг подробно, детально. Про Гущина, который, как он предрек, при любых обстоятельствах останется на плову; про Юмашева, из отдела писем журнала воспарившего в «семейную» одиозность; про Караулова, втирушу, проныру, которого, могу подтвердить, он, Коротич, первым раскусил. И про новые времена, новую жизнь, что «накатывала немилосердно».

Про то, что он сам «из другой команды», горбачевской, а не ельцинской. Но особенно зацепило: «Ощущение усталости нарастало во мне, опускались руки». Я сразу поверила, узнала. И это что ли типично российская беда?

До сих пор даже самыми вдумчивыми исследователя до конца не разгадан феномен Чаадаева. Как, отчего, он, карьерный, блестящий, честолюбивый, соль нации, вдруг… И халат, и затворничество, и подите все к черту! Болезнь?

Обостренное чутье? За границу ринулся, принял католичество — все мимо. Не спасло. В зрачках застыл ужас, сумасшедший, а может быть провидческий. Нет, не Пестель, сочинивший, как известно, в своих прожектах для освобожденных от царского гнета сограждан казарменную, концлагерную жизнь.

Не буду, впрочем, ввязываться в исторические параллели, тем более такого масштаба. Обращусь к тексту Коротича про «своих» и «чужих». Им написано, что в «советской тревожной жизни… эти качества развивались: узнавание своих и чужих было предельно важным для самосохранения». Но если такую школу пройти, не возникнет ли ощущения, что чужими ты окружен, приперт к стенке, а своих — раз да обчелся? Лидер, мне кажется, по природе своей устроен иначе, и снисходительнее, и погрубее. Чтобы повелевать: на многое надо — плевать.

В Коротиче, на мой взгляд, мощный общественный темперамент сочетался с характером одиночки: люди его утомляли. Умный, проницательный, он старался любезностью собеседников обволакивать, чтобы не догадались они как, он зорко все видит, что думает на их счет. Говорит, что «пытался играть сам по себе», но это возможно, когда пишешь поэму или, скажем, симфонию, а не делаешь политику. И еще: найти покровителей нужно, важно для дела. Только вот если сближаешься с ними вплотную, а они — первые лица в стране, это уже чревато.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: