Бывали самые неожиданные случаи, которые никоим образом не были связаны с микробиологией, а воспринимались не иначе как символы того, что я прежде всего доктор, и надо пройти через практическую рутину жизни, а потом думать о науке. Я по очереди с другими врачами дежурил по дивизии. То есть должен был выезжать на всякий вызов, связанный с опасностью для жизни военнослужащего, кого-то из семей офицеров и сверхсрочников, или любого тяжелого больного, жившего в округе. Например, однажды пришлось принимать роды у молодой жены офицера-танкиста прямо в машине скорой помощи. До родильного отделения госпиталя она не могла дотянуть. Пришлось остановить машину на обочине дороги и вспомнить свои практические занятия в родильном доме на шестом курсе медицинского института. Все кончилось благополучно: мать и новорожденный танкист были доставлены в госпиталь в полном здравии.
Или в другой раз меня вызвали ночью к больному ребенку. В хате (а это была семья вольнонаемного) стоял тяжелый запах мочи. Девочка лет пяти с синюшным отечным лицом задыхалась, ловя остатки кислорода в отравленном мочевиной воздухе тесной избы. Грудь ребенка была перевязана полотенцами, пропитанными мочой. Кто-то посоветовал родителям девочки лечить приступы астматического бронхита компрессами из человеческой мочи. К счастью, я приехал вовремя: сорвал ядовитый компресс, протер ребенка кипяченой водой, ввел адреналин, заставил широко распахнуть окна, дал кислородную подушку. Потом мы отвезли девочку в госпиталь.
Еще один казуистический случай. Вызвали меня в соседний полк. Врач был в отпуске. Позвонил фельдшер, старшина запаса. Солдат одного из подразделений жаловался на боли в грудной клетке. Я сел в санитарную машину и отправился осмотреть больного. Это был здоровенный парень-рязанец, лежавший на медицинской жесткой белой кушетке, покрытой клеенкой, охавший и стонавший так, как будто у него в широченной мужицкой груди разрывалось от боли сердце. Округлое лицо его изображало такую горестную гримасу, что нельзя было не поверить в мучительную боль, раздиравшую грудь солдата. Я осмотрел больного. Посчитал пульс, оказавшийся нормальным. Начал слушать сердце и ничего не услышал. Принялся было выстукивать границы сердца. Ничего не выстукивалось. Как будто бы на месте сердца была пустота. Холодный пот прошиб меня: пульс есть, а сердца нет! Парень продолжал стонать. Но в горестной его гримасе проскальзывала какая-то хитринка, лукавинка, насмешка над молодым доктором: «Давай, давай, выслушивай! Все равно ничего не услышишь!» И вдруг наперекор моему материалистическому и диалектическому сознанию советского врача возникли библейские картины убиения Христа и его воскрешения. Копье римского солдата пронзило грудь мученика, распятого на кресте, и капли крови хлестали из-под левого соска. А потом — пещера и Христос, поднимающийся со смертного ложа. Воскресший Христос. Я часто думал об этом сюжете. Иногда фантазия приходила мне на ум: а что, если у Христа сердце было справа, и копье римского воина пронзило левую половину груди, нанеся травму, но не убив религиозного диссидента? Сидя около кушетки больного, я вспомнил о моих фантазиях на библейские темы. А что, если у солдата редкий случай внутриутробного развития, когда сердце оказывается в грудной клетке не слева, как у всех, а справа? Это называется: Dextrocardia. Я приставил стетоскоп к правой половине грудной клетки и услышал ровные, гулкие удары молодого здорового сердца.
Был и еще один случай, закончившийся счастливо. В конце августа 1960 года мама приехала навестить меня в Борисов. Я был страшно рад. Только вдали от дома понимаешь, что значат для тебя мать и отец, родственники, близкие друзья. Мы оба были рады встрече, не предполагая, что маме остается жить несколько месяцев. Я взял отпуск на неделю, договорившись с доктором Тарасовым, что он будет вести моих больных. На несколько дней отправились навестить сестру моей мамы в Минск. Не успели мы вернуться из Минска, как за мной прибежал санитар Вестунов: «Товарищ лейтенант, тревога. Вам велено прервать отпуск!» Я надел полевую форму, подпоясался ремнями, нацепил кобуру, поцеловал маму, и мы с Вестуновым отправились напрямик лесной дорогой в часть. Замполит разъяснил мне задачу: обеспечивать медицинскую помощь при возможных ранениях. Команда саперов направлялась разминировать поля после боевых учений. Мне выдали пистолет. И в сопровождении санинстуктора и санитара мы отправились на четырех военных зеленых грузовиках, крытых брезентом, в дальние глухие места, где в течение месяца проводились учения. За опушкой соснового бора простиралось огромное поле, все перепаханное, да не плугами тракторов, а гусеницами танков. Командир выстроил солдат в длинную во всю ширину поля линию, на расстоянии метра друг от друга. Прогремел сигнальный выстрел. Мы двинулись к другому концу поля. Я и мои сотрудники шли в двух метрах сзади, таща на себе рюкзаки со всем необходимым на случай взрывов и ранений. Почему-то вспомнилось, как я переходил по бревну с одного берега забайкальской бурной речки на другой. Или когда нырял с мальчишками с крутого берега Южного Буга. Нет, все эти сравнения недотягивали до реальной опасности, когда идут обезвреживать минные поля. Время от времени кто-то из саперов подавал знак, и шеренга замирала до тех пор, пока мина не была обезврежена. Наконец, работа была закончена. Мы повернули назад и, когда пришли на опушку леса, увидели гнедую толстобрюхую лошадь, которая медленно пощипывала траву, встряхивая желтой гривой. На ней не было ни уздечки, ни седла, ни пут на ногах, которыми стреноживают лошадей, когда их пускают на свободный выпас. Солдаты гладили кобылу, говорили ей ласковые слова, как дети, которые открыто радуются, что страшная опасность миновала. Вдруг кобыла заржала. Прилегла на бок и начала беспокойно двигать тазом, словно тужиться. Мой санитар Вестунов крикнул: «Да она вот-вот ожеребится!» Он начал помогать лошади, да и она сама знала, что делать. Вот уже рыжая голова жеребенка с черной короткой гривой показалась из промежности роженицы. А вот и сам жеребеночек появился на солнечном свете. Кобыла-мать облизала жеребенка. Он напряг задние ноги, потом передние и встал так ловко, что оказался под ее животом, в который он уткнулся и начал сосать молоко. Стало хорошо на душе, как будто ничего плохого не было и не будет.
Я бродил с Нэлли по ночному Борисову. Прошел год службы в гарнизонном белорусском городке. Тоска и разочарование бросили меня в приключения с молодой женщиной, высланной из Ленинграда за «связь с иностранцами». У Нэлли были огромные голубые глаза и длинные ноги в стрельчатых чулках. Мы бродили по ночному Борисову, заходили пить пиво или вино в привокзальный буфет и подолгу провожали безжалостные поезда. Был у нас привычный, как молитва, маршрут: вокзал — автобусная станция. Железная дорога — шоссе Минск — Москва. Однажды мы наткнулись на костер стройбатовцев-грузин. «…Стонали их горла и бубны, /как в скалах ревущий поток, / Я вдруг испугался, будто /и ты превратишься в платок. /И легкая в пляске весенней /по тесному кругу пойдешь /и станешь тоской и везеньем, /и в мятый песок упадешь». Я послал эти и другие стихи в Москву поэту Борису Абрамовичу Слуцкому (1919–1986), с которым познакомился в Ленинграде в 1957 году. Он ответил: «14 сентября 1960 г. Здравствуйте, Давид! Письмо со стихами я получил. Стихи — куда лучше прежних, особенно „Ты помнишь…“… Что касается деловой части письма, мне кажется, Вам следует проситься в то военное подразделение, которое связано с Вашей гражданской специальностью. Если есть там крупный ученый — напишите ему письмо. Так, пожалуй, лучше будет и для Вас и для общества. У меня больших новостей нет. Последние два года много писал и сочинил книгу. Сейчас буду пробовать ее издать. Жму руку. Борис Слуцкий».
Я и сам понимал, что пора возвращаться в науку, в микробиологию. Была возможность подать на конкурс в адъюнктуру (аналог гражданской аспирантуры) на кафедру микробиологии при Военно-медицинской академии в Ленинграде. Для этого надо было сдать так называемый «кандидатский минимум» — экзамены по микробиологии, английскому языку, физике и еще чему-то (кажется, по русскому языку или химии). Надо было брать отпуск, тем более, что на этот раз в гости ко мне приехал мой дорогой друг детства и юности Борис Смородин и полагалось его развлекать. Мы поехали в Минск, остановились в гостеприимном доме моей тетушки Мани. Хорошо, что я еще до поездки начал готовился к экзаменам. Оставалось кое-что припомнить, посмотреть в библиотеке. Иначе между застольями, походами с Борей в театр, разговорами, которые у нас бывали откровенными, как ни с кем другим, и чтением новинок поэзии — времени для учебников совсем не было. Особенно увлекались мы тогда Андреем Вознесенским, книга которого «Парабола» (1960) только что поступила в Минскую городскую библиотеку. Экзамен по микробиологии принимал знаменитый ученый, лауреат Государственной премии, специалист по капсульным бактериям Б. Я. Эльберт (1891–1963). Как и у многих крупных советских микробиологов, у Эльберта был свой «криминальный анамнез». В 1931 году его привлекали к следствию по так называемому «делу микробиологов», и он провел несколько месяцев в застенках НКВД. Профессор Эльберт был крайне лоялен ко мне, особенно, когда узнал, что до армии я занимался микробиологией под руководством Э. Я. Рохлиной, изучая капсульные бактерии при раковых заболеваниях. Между прочим, услышав о моих планах об адъюнктуре при Военно-медицинской академии, посоветовал: «А не лучше ли будет демобилизоваться и поступить в аспирантуру при каком-нибудь научно-исследовательском институте?»