— А что вы делали потом, когда приехали домой?
— Купили на Пролетарке две бутылки вина. Выпили. И поехали кататься на мотоцикле.
Для тех, кто видит корень зла в отечественной организованной преступности — доморощенных рэкетирах, коррупции на уровне директоров предприятий, — хочу еще раз повторить: вот она, настоящая преступность! Страшная и неостановимая.
Вспоминаю еще одно подобное преступление — этим же летом в городе Енисейске. Цитата из записи допроса:
«— Как у вас возникло намерение совершить убийство?
— Мы посмотрели видеофильм. Вышли из зала, и нам захотелось кого-нибудь убить…».
Два мальчика сели в попутную машину, выехали за город и нанесли водителю пятьдесят восемь ножевых ран. Агонизирующая жертва укусила одного из них за палец. За это они выкололи умирающему глаза.
На встречах со зрителями меня иногда спрашивают:
— А не виновато ли во всем, что происходит на наших улицах, кино? Нет ли здесь «заслуги» кинематографа?
Раньше я оправдывался: мол, у них, на Западе, такого «кина», где есть и секс и насилие, гораздо больше, а ничего… не задыхаются от уличной преступности.
Но теперь чувствую: был не прав.
Может быть, действительно хватит? Нам не удалось обогнать Америку по мясу и молоку. Но по количеству секса и насилия на экране мы ее обогнали мгновенно. За год-полтора, едва нам все разрешили.
Не пора ли остановиться? Все же у нас, в нашей стране, ситуация другая. И мы не ощущаем всей глубины той нравственной пропасти, в которую опустились. И того, что при больших допущениях можно Там, но нельзя Здесь? Среди нас, оказавшихся в нижней точке столь горького и бесславного падения, должны действовать более строгие нравственные законы. И всем нам вместе предстоит длительный нелегкий путь наверх.
Не пора ли поэтому начать говорить — неустанно, не боясь наскучить — о понятиях, до сих пор невостребованных: чести и благородстве, достоинстве и мужестве?! О том мужестве, когда мужчина бросается на выручку ребенку или женщине, не думая о последствиях. А то у нас скоро будут насиловать среди бела дня на Манежной площади и никто не отважится на защиту.
Мы пробыли в Перми недолго. Рядом, всего в двухстах километрах вверх по Каме — город Березники. Я там родился. Но жил недолго, вскоре был увезен родителями на Волгу: И сейчас захотелось посмотреть родные места.
Разбитая грейдерная дорога связывает два крупных промышленных города. Она вьется по левому берегу реки, иногда взмахивает на пригорок, и оттуда виден всхолмленный горизонт, зеркальные извивы Камы, голубые бескрайние леса. Огромная страна.
Огромная богатая страна! Леса, воды, пушнина, рыба, чуть не семьдесят процентов мировых черноземов, колоссальные минеральные богатства — нефть, газ, редкие металлы, золото… И нищета! Удручающая, лишающая достоинства нищета.
— И сколько же вас живет в деревне, бабушки?
— Три человека.
— А молодые есть?
— Нету молодых.
— Чем же вы питаетесь? Магазина-то нет.
— В Пермскую ходим.
— Это сколько километров?
— Пять.
— А огород есть?
— Есть. Как же без огорода…
— Что у вас в огороде растет?
— Морковочка, лук, картошки.
— А молоко где берете?
— Нету молока.
— Как жизнь, бабуси? Хуже, лучше — в последнее время?
— Ой, лучше!.. В десять раз хуже.
— Про перестройку-то слышали?
— Перестройка-то и настроила, что покушать нечего.
— Сахарку-то нет? Чайку попить не с чем?
— Перестроила перестройка. Это не перестройка, а… Сказала бы, да рот после этого крестить надо.
— А мыло-то есть?
— Ни у кого ничего нету. Ничего нету, миленькие! Плохая жизнь стала…
— Совсем никудышная.
— А раньше все было. Покушать-то было чё. Пойдешь сахарок купишь… Квасок сделаешь, попьешь, пьяненькой напьешься. Раньше конфетки купишь, прянички, а сейчас ничего нету.
— А откуда про перестройку слышали?
— Радио-то говорит.
— Что говорят?
— Хвалятся. Заседание идет… Говорят, пенсию добавить хочут…
— Ну и на что же ее сейчас хватает?
— На что — на хлеб! Картошку я сама сажу…
— Дай вам Бог долгой жизни, бабушки! Может быть, жизнь к лучшему изменится.
— Нет, хуже еще будет.
— Думаете, хуже?
— Хуже. День ото дня все хуже и хуже… Вот такой у нас состоялся разговор с двумя старушками по дороге. Когда садились в автобус, одна из бабушек спросила:
— Президент-то, он в Москве правит?
— Почему в Москве? В стране.
— Вы уж скажите ему, что чайку-то не с чем попить.
— Неладная, мол, жизнь-то стала. Скажете?
— Обязательно скажу, бабуси. Обязательно!
Магазин, о котором мечтали-тосковали эти две милые уральские старушки, мы встретили буквально на следующее утро. Там было все то, чего они так долго не видели в своем магазине, расположенном в пяти километрах от их деревни. Пряники, конфеты, мед, варенье, мясные консервы, хозяйственное мыло. К сожалению, старушкам нашим вход туда воспрещен. И не потому, что далеко — не за тридевять земель от них. А потому, что — ворота туда железные и часовой стоит у входа.
Магазин расположен на территории женской колонии строгого режима.
— Давно вы здесь?
— У-у, я старая каторжанка. Что такое свобода, и не знаю.
— Сколько же вы сидите?
— Сорок пять лет.
— Сорок пять?!
Разные сидят в колонии люди. С тяжелыми статьями, с более легкими. С тремя-четырьмя судимостями. С десятком и поболее. Есть и убийцы. Но основной контингент — за воровство.
Красть начинали по-разному. Но толкало на воровство одно и то же: нищета, убогий быт, бездушие окружающих.
— Сколько тебе было лет, Нел я, когда ты села?
— Девятнадцать.
— А сейчас?
— Тридцать три.
— Шесть лет тебе осталось сидеть? В сорок выйдешь на свободу… Между сроками ты была на свободе?
— Почти нет.
— Детишки-то есть?
— А зачем они мне? Вот еще морока. Зачем они мне?
— Ты из детдома, Неля? А почему мать отдала тебя в детдом? Она что, пила?
— От горя кто не запьет. Нас девять человек у нее было. Как муравьев. Надо всех и одеть, и обуть. Она одна тянула. Отец сидел…
Неля выйдет отсюда в сорок лет. Через месяц-два вернется обратно. Большинство снова возвращается в колонию. Трудно с судимостью устроиться на работу. Трудно привыкнуть к честной жизни. Да и не намного слаще на воле, чем здесь. Тут хоть трехразовое питание и чистые крахмальные простыни. А как живут наши знакомые старушки неподалеку, мы видели.
Тюрьма, какой бы она ни была, калечит людей. Неля на свободе между отсидками не была. Отбывая один отмеренный срок, совершала лагерное преступление, ей добавляли новый. Вряд ли она выйдет отсюда и к сорока годам.
Нет, не имеет права это учреждение называться исправительным. Никого тюрьма не исправила. В ней отбывают наказание. Для этого она и создана. И незачем приклеивать к ее названию благопристойные словечки, присваивать не свойственные ей функции.
Начальник лагеря показывает мне на осужденную с татуировкой на руках и на груди — в вырезе халата.
— Я ей говорю: «Ну что ты грустишь, Тамара! Вот выйдешь отсюда, наладишь нормальную жизнь, встретишь хорошего человека, полюбите друг друга». А она смеется: «Да ты что, начальник! Как только я разденусь, как только он увидит меня голую — в окно выскочит и раму на ушах унесет!».
— Гражданин начальник, гражданин начальник! — женщина лет шестидесяти тянет меня за рукав. — Выслушайте, пожалуйста, меня!
Рассказывает свою грустную историю. Сидит с 1947 года. Ленинградка, детдомовка. Из блокадного, осажденного города ушла на фронт. После войны прижила ребенка. Одна оказалась с дитятей на руках. Ребенка пристроить некуда. Однажды не вышла на работу. Прогул. Судили по Указу — дали год. Через четыре месяца освободилась. Родных нет, жить негде. Мыкалась по городу. Дали еще год — за «чердак», то есть жизнь без прописки. Вышла — уже две судимости. На работу не берут. Решила уехать из Ленинграда — иначе опять посадят. Села с ребенком на товарняк, на тормоз, поехала, куда глаза глядят. На станции Бузулук ее сняла военизированная охрана. По указу от 41-го года (а шел уже 48-ой) дали снова год.