В Афинах осёл обязательно снится всем. И с той же обязательностью афинского осла положено забывать, а ты не забыл, потому что ты герой моего рассказа и, значит, в бесконечное число раз свободнее любого из читателей, особенно, если учесть, что рассказ так и не написан.
«Осёл это моська апокалипсиса» — записываешь ты на ощупь в темноте прямо на простыни, а утром думаешь: «моська апокалипсиса» такая же несъедобица, как и «минотавр империализма». По мнению твоего нынешнего врача, проблемы у тебя начались именно с этой фразы. Дальше простынь туриста не читаема. Гнутые крутящиеся строки, кусающие друг друга за хвост. Ткань заполнена дикими знаками, похожими иногда на греческие буквы. С этой аграфии перешла в активную фазу твоя никому до этого не известная шизофрения. Ничего за деньги с этого дня ты больше не мог приобрести.
В оливковой тени на улице Диогена живет на лавке под пледом бородатый и лысый бомж, умело изображающий самого Диогена. Он указал тебе нужную калитку напротив Башни ветров. Там хранились смычки раздутых скрипок, увешанные бубенцами, бычьи пузыри с воткнутыми в них дудками, колокола, живущие друг в друге, как матрешки. Струнные из выпотрошенных тыкв и черепах. Первым так обошелся с черепахой, помнится, здешний бог и это вошло в пословицу. Черепаха, размером с самый крупный, переспевший инструмент, живёт здесь же, во дворе, обычно спит под пальмой и ничего не опасается. Настолько уверена, что она уже экспонат, а не будущий экспонат, что если постучаться ей в панцирь, она не прячет, а высовывает голову. «Череп черепахи!» — хохочешь ты, и прикладывая палец к её лысой пепельной голове, шепчешь: «Видишь меня? Меня нет!». «Череп черепахи» — эти два слова начинают соответствовать твоему новому представлению о смешном.
В гостях у черепахи ты весь день слушал бесплатную ребетику в наушниках. Оглушенный мандолинами одиночка в темном музейном зале не знал об эвакуации. Подтанцовывал ногами и не уловил, как пляшет пол. Не снимал наушников и не видел, как горшки выпрыгивали в окна, а мраморная черепица лавиной съезжала с башни ветров. А когда вышел, заметил, что руин вокруг раз в сто прибавилось. Сейчас ты считаешь землетрясения и войны подарками турфирм. Почему ты был счастлив? Просто потому, что ничего за этот подарок не платил и знал про руины: никто ещё их не видел, и они никем пока не описаны.
Глава вторая:
91
Если вообще и смотреть в их сторону, то полагается издали. В форточку, по ТV, посмеиваясь над «глупостью толп» или отмахиваясь, с улыбочкой говоря: «Мы — не герои», подразумевая: «Герои это лохи», подразумевая еще раз: «Им не хватает нашей тонкогибкости ума». А я вот пишу. Есть что. Я не виноват, если в вашей жизни не было баррикад. Мне всегда нравились писатели, которые о том, чего у вас не было и, возможно, не будет никогда, а не которые дарят «радость узнавания».
Чем они были для меня — школьника? Черно-белыми картинками из советского учебника Новой Истории. По учебнику получалось, в Европе сто лет назад чуть что — и нарисованные люди начинали эйфорически ломать свой город, чтобы с муравьиной дружностью составлять поперек улиц завалы. Особенно во Франции. Но история мне в школе нравилась только древняя. Чем древнее, тем интереснее, желательно, чтобы вообще про динозавров. Ещё задавали по чтению короткий рассказ: мальчик там без спросу пошел гулять, а в городе была революция пятого года, пилили столбы, как лес, и пацанчик спрятался в бочку прямо под баррикадой, а пуля прошла сквозь, в двух вершках от носа. Он в эту дырочку революцию смотрел. Это сейчас я могу думать: с таким детским ужасом, непониманием и через малюсенькое отверстие видела «свою» революцию правившая в моем детстве красная номенклатура, которую и обслуживал заданный детям писатель. Тогда же я думал только о научной фантастике, которую килограммами читал, а при слове «баррикады» веяло рухлядью и дуракавалянием, шибало в нос официозом, ну и, возможно, той станцией метро, где зоопарк. Фантастики никакой. В фильме про Самгина — ребенком я смотрел его из-за секса, не по-советски много там на эту тему разговоров и сцен — баррикаду строили прямо под окнами Клима и защитники оной тусовались у него в квартире, а во дворе жгли костер. Мне бы такое сильно не понравилось. Откуда я тогда мог знать слово «сквот» и догадываться о его преимуществах?
В четырнадцать лет многое изменилось. В случайных «Аргументах и Фактах» я прочитал статью, интересно рекламирующую Бакунина, и взял в библиотеке его биографию. Книга называлась «Слушая свист огня», и этот пышный заголовок, да и сама внешность Бакунина на обложке, напоминали альбомы металлистов. А по телевизору стали крутить новости СNN, и однажды там я увидел волосатых людей в длинных шортах и палестинских платках. В ночном Копенгагене они швыряли огненные бутылки в полицию с самых настоящих, высоких и широких, через всю улицу, баррикад: перевернутые автомобили + лавки + рекламные щиты. Закадровый голос рассказывал: так анархисты протестуют против Маастрихтского договора, с которого должна начаться единая Европа, им кажется, свободы станет меньше, потому что решения и стандарты будут приниматься еще дальше от тех, кого они касаются. Ничего себе «им кажется» — думал я, делая свист огня погромче — ничего себе «по их мнению». И вдруг стало ясно: это вполне действенная форма спора. Мнение это действие. А главное, я впервые видел баррикады в моем, реальном времени. Иногда слово за секунду меняет смысл. В пятнадцать моими друзьями тире товарищами стали московские анархисты. Ещё через пять лет я пожал руку Карлу Боилю, бывшему на тех самых «маастрихтских» баррикадах: строил-поджигал-метал-прятался. Я делал с ним для «Лимонки» интервью. У него была теория невербальных коммуникаций и коллективного тела. То есть он верил, что во время баррикадного боя единомышленники срастаются в один организм с единой «высшей» нервной системой и общим сверхсознательным поведением. Происходит это через словесно невыразимые связи между людьми, достижимые только в совместном опыте прямого действия. Так он трактовал понятие smart mobs — мыслящей толпы. Если поверить Карлу, на баррикадах всякие отвлеченности, вроде «классового сознания» или «интересов угнетенных» становятся активно действующей силой, крутящей уже не отдельными телами, но кое-чем большим. Я рассказал ему о своем вдохновении у экрана:
— Это было как влюбленность.
— Тебя просто зацепило, — улыбнулся бородатый городской партизан, — до тебя дотянулось и лизнуло щупальце нашего общего той ночью организма.
При всей антинаучности я отлично понимал, о чем он толкует. Одна неприятная мне писательница сказала: «Опасность я могу выразить двумя словами: коллективизм и мистицизм». Мне кажется, это про Карла. Он живёт в «Христиании» — свободном районе датских сквотов, где слишком много химического экстаза, чтобы сохранить здоровье и разум.
С утра дрожали стекла. Это колонна гигантских степной масти танков двигалась мимо моего дома к рублевской водопроводной станции.
На броне солдаты с автоматами в руках. Они были на два-три года меня старше и смотрели на стекавшуюся к ним толпу ещё более растерянно, чем толпа на них. Впрочем, именно с такими, растерянными, физиономиями, я думаю, очень часто и палят в себе подобных, чтобы как-то всё прояснить. По стрельбе, наверное, все отличники — предполагал я, рассматривая их оружие. Сам я стрелял не метко, метал гранату не туда и оправдывал это, конечно, идеологически.
Никто из «населения» ничего не понимал и ни к чему никак не относился. Кроме шумного ветерана Великой Отечественной, раздававшего «солдатушкам» яблоки и благодарившего за «наконец-то порядок». Он вызывал у меня извращенную симпатию, так как единственный тут занял позицию. Повсюду пахло военным бензином и слышался гражданский хруст семечек. Танки стали незапланированным парадом. Если что-то и обсуждалось, то это асфальт на Ботылева — главной улице, вскопанной гусеницами, как поле тракторами. Мой приятель Ник, начинающий хакер, уже тоже был здесь и оделся так же, как я: джинсы, военная рубашка, плюс армейская обувь.