— Проклятье! — выругался он.

Он пытался разжать ей челюсти, скрежеща о стиснутые зубы костяной лопаткой, но усилия его были тщетны. Из вздернувшейся верхней губы потекла кровь.

Он подошел к аптечке, отворил ее дверцу, пошарил среди склянок, достал одну из них и понюхал, напрягая в то же время слух с выражением тревоги в глазах — ему было не по себе от того, что она лежала там и молчала; сам себе не признаваясь в том, он ждал крика, вздоха, какого-нибудь движения, отразившегося в стеклах дверцы — чего-нибудь, что нарушило бы чары... Не выдержав, он обернулся.

Смирно сидя на ковре и высоко держа голову, Мушетта с печальной улыбкой глядела на него. В ее улыбке он прочел лишь непостижимое сострадание к нему существа, вознесенного на высоту недосягаемую, сострадание божественно упоительное. Свет лампы ярко озарял одно ее белое чело, в то время как низ лица оставался совершенно в тени, и улыбка, более угадываемая, нежели зримая, казалась удивительно застылой и потаенной. Сначала ему даже показалось, что она спит. И вдруг раздался ее спокойный голос:

— Ну что ты стал с этой склянкой? Поставь ее! Прошу тебя, поставь! Послушай, что такое было со мной? Я заболела? Мне стало дурно? Нет? Правда, нет?.. Не хватало еще, чтобы я умерла прямо здесь, у тебя в доме!.. Не касайся меня! Только не касайся!

Он неловко присел на краешке стула, все еще крепко сжимая в широких ладонях пузырек с лекарством. Но лицо его уже принимало обычное выражение скрытного, порою жестокого упорства. Он пожал плечами.

— Можешь издеваться, сколько тебе угодно, — продолжала она тем же невозмутимым голосом, — но я ничего не могу с собой поделать. Когда меня подхватывает и уносит... далеко-далеко... я ужасно боюсь, что ко мне притронутся... Мне кажется тогда, что я стеклянная... Да, именно так... Большой пустой кубок...

— Гиперэстезия — обычное явление после нервных потрясений.

— Гипер... что? Какое странное слово! Так тебе это знакомо? Тебе случалось лечить таких женщин, как я?

— Сотнями, — с гордостью отвечал он, — сотнями!.. В Монтрейском лицее бывали случаи куда более тяжелые. Подобные приступы нередки у девушек, живущих сообществом. Проницательные наблюдатели утверждают даже, что...

— Так ты полагаешь, что тебе хорошо знакомы женщины моего склада?

Она умолкла и вдруг выкрикнула:

— Так нет же! Ты лжешь! Ты солгал!

Она подалась к нему, взяла его за обе руки, тихо склонилась к ним щекой... Вдруг она впилась зубами ему в запястье, и острая боль проникла в самое его сердце. В то же мгновение гибкий звереныш покатился вместе с Гале на кожаные подушки. Он видел над своей запрокинутой головой лишь огромные глаза, где росло поднимавшееся в нем блаженство... Она встала прежде него.

— Вставай же, — смеялась она, — вставай! Если бы только ты мог видеть теперь себя! Дышишь, как кот, глаза блуждают... Такие женщины, как я? Как бы не так, дружочек мой! Нет ни одной, нет другой такой женщины, какая могла бы сделать из тебя любовника...

Она ласкала взором взлелеянный ею порок. В самом деле, на протяжении долгих недель угревая в своих объятиях кампаньского законодателя, она воскресила его к новой жизни. «Наш депутат входит в тело», — поговаривали добрые люди. В прежнее время необыкновенно постное выражение лица господина Гале умиротворило бы самую сварливую супругу, кроме его собственной благоверной — теперь у него стало округляться брюшко. Сладострастие, пиршество плоти отнюдь не утолили его вожделений, но он начал обрастать свежим жирком: вынужденный держать в тайне свои утехи скупца, он насыщался ими, не тратя ни крохи на праздные речи, переваривая их без остатка. Его повседневная, постоянная скрытность поражала даже его любовницу. Сама, вероятно, не сознавая вполне, сколь велика ее власть над ним, она видела верное отображение этой власти в глубоко вкоренившейся, упорной, мелочно-изощренной лжи. Несчастный упивался ею; иной раз малодушный депутат отваживался даже приблизиться к ней вплоть, коснуться ее — в ней вкушал он сладкую горечь отмщения: многолетнее унижение супружества лопнуло в ней, как пузырь в жидкой грязи. Мысли о беспощадной супруге, прежде рождавшие в нем ненависть и страх, стали для него одним из источников радости. Бедная женщина неустанно сновала по дому, то спускаясь в погреб, то взбираясь на чердак, зеленая от глубоко въевшейся подозрительности. Казалось, она была еще хозяйкой в сих ненавистных стенах («Или я уже не хозяйка в своем доме?» — эти полные вызова слова то и дело слетали с ее уст). Но нет, она уже не была хозяйкою! Воздух, которым она дышала, и тот он украл у нее: она дышала их воздухом.

— Я люблю тебя, — промолвил врач, — до тебя и понятия ни о чем не имел.

— Мне-то какая забота? (Она вновь засмеялась смехом, с каждым днем — увы! — звучавшим все напряженнее и жестче.) У меня, скажу тебе, никогда к этому особой охоты не было! Так, самую малость... Знаю, прекрасно знаю, о чем ты подумал (он внимал ей с видом укоризненным и насмешливым, притворяясь, будто все это не очень его трогает). Ну не глуп ли ты! Принимать меня за распутницу! Какой вздор!..

Но смех никого не мог обмануть; в голосе ее, звучавшем теперь немного громче, слышалось самодовольство польщенной самки. Взгляд ее вновь уходил вглубь, ускользал. Человеческого в нем осталось лишь едва различимое выражение тщеславия, упрямства и глуповатого простодушия — дани ее полу.

— Однако... — возразил было он.

Она зажала ему рот, и он ощутил на губах прикосновение ее пальцев.

— Если бы ты знал, как приятно быть красивой! Мужчина, чувствующий влечение к женщине, всегда прекрасен. Но тысячу крат прекраснее мужчина, жаждущий ее каждый день, как хлеба и воды... У тебя, дружок, глаза такого мужчины.

Она откинула его голову и погрузила взгляд под самые его вялые веки. Никогда еще горящее в ней пламя, неизменное, неистовое и бесплодное, не пылало столь ярко. На краткий миг законодатель из Кампани ощутил себя другим человеком. Пугающая воля любовницы стала точно зримой и ощутимой, и он с каким-то стоном простер к Жермене руки.

— My... Мушетта, — взмолился он, — маленькая моя Мушетта!

Она не противилась охватившим ее рукам, но глядела как в те дни, когда бывала в дурном расположении духа.

— Хорошо... хорошо... ты любишь меня...

— Но послушай, только что...

— Подожди минутку, — перебила она, — пойду оденусь. Совсем продрогла.

Когда голос ее раздался вновь, он увидел, что она в застегнутом халате уже свернулась калачиком в кресле, скромно сдвинув ноги и сложивши руки на коленях.

— И после всего этого ты даже не осмотрел меня?

— Хоть сейчас.

— Нет, нет! — вскричала она. — Чего ради? Отложим до следующего раза. Впрочем, я в этом разберусь лучше любого. Через шесть месяцев я, как говорится, стану матерью. Прелестной матерью!

Гале разглядывал узор на ковре.

— Новость удивила меня, — произнес он наконец с забавной важностью. — Я как раз собирался поговорить с тобой об этом. Весьма сомнительная беременность. Позволь мне говорить откровенно, у меня есть к тому веские причины... Боюсь только, ты снова рассердишься...

— Не бойся, говори, — успокоила его Жермена.

— В вопросах любви ни у тебя, ни у меня нет ни предрассудков, ни особой щепетильности. Да и как верить в нравственность, которую такие точные науки, как математика и гигиена, отрицают изо дня в день? Институт брака меняется, как и все на свете, и вершиною его явится то, что мы, врачи, называем Свободным Союзом. Так вот, уважая в тебе свободную женщину, вольную распоряжаться собственной судьбою, я воздержусь от каких бы то ни было нескромных намеков и буду говорить о прошлом со всей возможной сдержанностью. Однако у меня есть веские причины считать, что у тебя больший срок беременности. Я убежден, что обследование — с твоего разрешения, разумеется — подтвердит сей априорный диагноз. Мне нужно не более пяти минут.

— Нет! — возразила она. — Я передумала.

— Хорошо. Стало быть, ограничимся пока этим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: