— Людмила? Сегодня мне сообщили, что под Обоянью убит Анатолий Викторович. Ты слышишь? При нем нашли твою фотографию. Я подумал, что все-таки следует известить тебя.
После паузы голос добавил:
— И еще убит Арон. Под Ленинградом. Ты, очевидно, здорова? Ну, вот и все.
И сразу — щелчок разъединения.
Люда на цыпочках вышла из кабинета и села на диван, оттолкнув раскиданные по нему свертки. Хотелось зареветь — и не получалось. Стукнула себя кулаком по колену и сказала:
— Дрянь!
Прислушалась к себе: ужасно ли это? Удивилась, что нет, не очень. И снова побелевшими губами шепотом сказала:
— Дрянь!
Грязный до черноты мальчишка толкал перед собою тачку с углем. Обычный мальчишка, раскопавший на терриконе куски угля и спекшуюся угольную пыль.
— Мальчик, продай угля! На кукурузу сменяю!
Катерина выглядывала через забор, окружавший землянку. Землянка давно скосилась набок и совсем вросла в землю; забор, сбитый из разномастных трухлявых досок, грозил обрушиться. Забор не укрывал Катерину, видны были ее старая, рваная кофта и шахтерские штаны. Нечесаная, на щеках сажа.
— Чего смотришь? — улыбнулась она прежней быстрой улыбкой. — Так теперь верней. Заходи во двор.
Мальчишка протолкнул тачку в узкую калитку. Развернуть ее тут негде, придется вытягивать назад… Катерина быстро набрала угля в ведро и пошла в комнату. На кровати спала девочка — розовые щеки на чистой, странно чистой наволочке. Катерина засунула руку под подушку, что-то быстро вложила в ведро, еле слышно сказала:
— Половину отдай Сверчку. Разбросать сегодня ночью. Наши близко… А домой не ходи.
— Почему?
Он второй день мечтал заскочить домой, умыться, поесть хоть чего-нибудь горячего, домашнего.
— Я тебе должна сказать, Кузя. — Она отвернулась от него и твердо выговорила: — Вчера твоего папу… В шахте… Расстреляли и сбросили в ствол…
Несколько минут оба молчали, потом он еле слышно спросил:
— Мама где?
— С мамой — люди, — строго сказала Катерина и положила руку на сжавшиеся плечи. — А тебе нельзя. И ты иди, нехорошо тебе тут задерживаться.
Пакет из ведра уже скользнул под угли. Она помогла вытолкать обратно тачку. Держась за колючие доски, проводила взглядом худенького оборвыша — локти торчат, лопатки торчат, плечи узкие, зябко сведенные. А наклон головы — Вовин, упрямый. И улыбка — Вовина. Только когда-то он теперь улыбнется!
Город еще дымился.
На проспект Красных Шахтеров не пускали: там работали саперы. Машины шли в объезд, по Косому переулку. Переулок всползал на горку, — оттуда, с горки, они впервые увидели разбитый скелет Коксохима, по-прежнему похожего на крейсер, но крейсер, только что вышедший из боя: две его трубы гордо поднимались в чистое, бездымное небо, две другие были снесены или взорваны, торчали коротышки с зазубринами наверху.
Машина покатилась под горку и обогнула шахту. Знакомые терриконы, стоящие рядом и уже давно сросшиеся внизу… Поваленный набок копер… Опрокинутые скипы без колес… Землянка у подножия одного из терриконов, когда-то оставленная Чубаком как музейный экспонат прошлого, — каменной ограды и мемориальной доски уже нет, а в землянке, похоже, кто-то живет.
Трое друзей стояли в кузове и смотрели, смотрели на все, что было знакомо с детства и теперь так горько изменилось, и еще чаще — вперед, туда, где за крышами и деревьями не было видно, но могло вот-вот показаться… Что? Что они увидят там, где когда-то так изящно изгибались трубы, высились башенки скрубберов, белели здания компрессорной и насосной, разбегались от голубой подстанции жилы проводов…
Им еще предстояло все, что выпадало людям, с боями вернувшимся на истерзанную родину: все удары, вся боль, все волнение поисков близких… Но в эти минуты, когда должна была вот-вот показаться навеки милая станция, они думали только о ней.
И они ее увидели.
Они соскочили с машины у закопченной стены с черными проемами на месте окон и зловещей пустотой внутри.
Они вошли на территорию станции через ворота, хотя ворот уже не было и от ограды остались одни обломки. Первое впечатление неузнаваемой перемены было от зелени: акации и клены, которые тут посадили в первый год под лозунгом «Каждый должен посадить пять саженцев!», — эти акации и клены уже сомкнулись кудрявыми кронами.
В конце главной аллеи несколько акаций стояли голые, засохшие, по краю глубокого окопа торчали их обрубленные корни.
На дне окопа лежало два трупа: один лицом вниз, в каске с облупившейся свастикой, другой на боку, соломенные волосы присыпаны землей.
Компрессорной нет, один фундамент. Насосная сохранилась, только угол здания будто вырван клещами. Подстанция — груда камней и покачивающиеся под ними сорванные провода.
Изрытое снарядами поле еще хранило следы прежнего: уцелели бетонные стойки, на которых когда-то лежали трубопроводы, кое-где чернеют выходящие из скважин трубы без головок — головки сняли перед отступлением, так же как компрессоры и аппаратуру.
Трое стояли, сняв фуражки, над этим кладбищем.
— Все начинать сначала… — сказал младший из трех и сурово сжал дрогнувшие губы.
Рука друга легла на его плечо. Голос звучал рассудительно:
— Почему с начала? Не с начала, а с середины. Вернее, с той же точки.
С той же? Как из дальней дали, сквозь тягостное напряжение военной страды пробилось воспоминание об ином, счастливом напряжении труда и нелегких исканиях, когда каждый успех выдвигал новые, еще не решенные задачи, когда было столько догадок, и споров, и опытов, и надежд… Какой желанной и пока недостижимой показалась двум друзьям та самая точка, и как остро захотелось вернуться к ней, чтобы двинуть вперед, и какой отрадой привиделось все, что могло ожидать их на этом возобновленном пути, — и борьба, и осложнения, и новые искания, и труд, труд, труд… Дорваться бы!
Третий, самый старший и по возрасту, и по воинскому званию, и вместе с тем по всей повадке — самый неисправимо штатский, уже по-хозяйски осматривался и прикидывал, с чего начинать.
— Где людей найти, вот вопрос, — сказал он озабоченно. — А камень на камень быстро складывается.
— Слушайте! — вдруг пораженно воскликнул младший, и лицо его осветилось чистой радостью.
Повиснув над этим горьким полем и трепыхая крылышками, в небе торжествующе заливался жаворонок.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НАЧАЛО
Они шагали втроем, плечом к плечу, прямо по сочной, еще не успевшей выгореть степи, никуда не спеша, позволяя ветру подталкивать их в спину. Сильный и теплый, он трепал и спутывал их волосы, вздувал рубахи и носился вокруг них, то вскидывая, то пригибая зеленые метелки типчины, раздувая золотистые сквозные шары молочая и совсем расстилая по земле и без того поникшие кисти шалфея. Наиграется вволю, пахнет в лицо горьковатыми запахами полыни и чебреца, а потом сдует с ближнего террикона бурую донецкую пыль, смешанную с черной угольной, понесет ее облаком над степью да и уронит на кусты ежевики по краям балки, на серебристые хвосты цветущего ковыля. Затихнет, даст услышать смягченный расстоянием грохот угля, ссыпаемого в бункера, разноголосую перекличку маневровых паровозов и трезвон бегущего под уклон трамвая, поколышет дымную пелену над заводами и станцией — и вдруг бросит в степное раздолье кисловатый запашок угля.
Друзья шагали размашисто, дышали во всю грудь и говорили во весь голос. Поговорят, необременительно помолчат — и снова кто-нибудь из трех выскажет мелькнувшую мысль; подхватят ее — хорошо, не подхватят — тоже не беда. Только одного они не касались: официального извещения со штампом Академии наук, полученного Сашей Мордвиновым, хотя именно это извещение, сулящее разлуку, оторвало их сегодня от субботних дел.
— А что, если так идти и идти, не сворачивая? Через балки, через речки, через города — напрямки. За сколько дней мы бы до Москвы дошли?