Он вытащил из-под кровати, небрежно покрытой смятым байковым одеялом, жестяную миску с табаком, свернул папиросу, пододвинул табак Петрову.

— Я, к вашему сведению, пишу, — сказал Тешкин, глядя куда-то вниз. — Только не разрешают печататься.

— Кто не разрешает? — спросил Петров, усевшись на опрокинутый пустой ящик, заменявший стул.

— Командир полка! Считает, что не офицерское дело сочинять небылицы. А Лермонтов? А Полежаев? А Денис Давыдов? К вашему сведению, тоже офицеры, Ерунда! Придирки! Зависть!

Он курил длинными затяжками, нечесаная его голова, казалось, дымилась, и черные клочья усов шевелились в дыму, словно их колебал ветер.

— Вы какого писателя считаете полезным? — спросил он. — Кого любите больше других?

Он с острым любопытством взглянул на Петрова.

— Толстого. И, конечно, Пушкина, — ответил Петров. — Без Пушкина нельзя себе представить нашу литературу.

— Ненужный писатель Толстой, — быстро заключил Тешкин. — Все, о чем он пишет, случается в жизни. А Пушкин — для красоты: как цветок, как весна. А Толстой — разве так необходим?

Петров был в недоумении: «Странный человек, зачем он позвал меня?»

— Необходим, — твердо сказал Петров. — Целые эпохи можно изучать по Толстому. А сила какая! Точно Волга течет в половодье.

Тешкин брезгливо усмехнулся:

— Не согласен. Толстой не уводит меня из этого болота.

Он беспокойно шевельнулся, достал из-под стола запыленную гравюру, сдул с нее пыль и протянул Петрову. Гравюра была старая, пожелтевшая, с немецкой готической надписью. На ней был изображен человек в старинном костюме, с всклокоченными волосами, с изогнутыми бровями и выпуклыми, страшными глазами. Горечь и безумие были и в этих глазах, и в широких, тонких губах, и в тяжелых складках возле рта.

— Кто это? — спросил Петров. — Что за страшилище?

— Теодор Амадей Гофман! Его должны читать все, кому трудно и скучно живется на белом свете. Полезнейший, удивительнейший писатель.

Он встал и, покачиваясь, вытянув вперед руки, заговорил глухим голосом:

— Фантазия — великий путь на свободу из темных подвалов нашего бытия. Вот видите эту уличку, этот тюремный забор, этот навоз кругом? Тут проходит моя жизнь, моя бедная жизнь, и отсюда Амадей Гофман выводит меня в иной мир, по чудным путям своей фантазий.

И вдруг, присев на корточки, он посмотрел на Петрова расширенными глазами и зашептал:

— Скребет меня такая жизнь, душа вся расцарапана, понимаете? Ненавижу полк, все это мишурное ничтожество, этих тараканов в мундирах, у которых за душой медного гроша нет, да и души тоже!.. Что им честь армии? Военное дело? Не любят его они, как, признаюсь, не люблю и я..

— Странно, что вы стали офицером при таких взглядах.

— «Странно», «странно»… Ничего тут странного нет. Надо было куда-то ткнуться. Я ленив. Наружность плохая. Несимпатичный. Непривлекательный. Людей не терплю. Работать не люблю. А тут все-таки… живешь!

И, поднявшись, наклонился к Петрову, шепнул:

— Сладкий грех — люблю… С фантазией только.

Петров встал, желая скорее выбраться на свежий воздух. Но Тешкин не отпускал его. Он говорил стремительно и бессвязно, как человек истерический, долго не имевший возможности излить накопившиеся в нем мысли и чувства, перескакивал с одной темы на другую, и неизвестно, сколько бы продолжалась эта полубредовая исповедь, если бы кто-то не постучал с улицы в двери. Шаркающие старушечьи шаги раздались в коридоре, послышались громкий мужской смех и картавый женский голос. Дверь в комнату распахнулась, и вошел вольноопределяющийся Сергеев в заломленной набок фуражке, со свертками в руках.

— Иван Андреевич, — заорал он, — привет вам и честь!..

Увидев Петрова, Сергеев удивился:

— Ах, и вы здесь? Ну что ж, всякое бывает…

И, визгливо захохотав, повернулся к двери.

— Ну, девуленька, — сюсюкая, позвал он и положил свертки на стол. — Ну, царица наслаждений, извольте переступить порог сей хижины, недостойной вас. Жрецы любви — у ваших ног! У нас вино, конфеты и ласки, ласки… «Ах, эти ласки!..» — запел он и, жеманясь и приплясывая, ввел за руку совсем еще молодую девушку с толстым, безбровым лицом, с крутыми завитками над низкой полоской лба и коровьими глазами.

— Прошу, прошу! — вскочил Тешкин, шумно дыша.

Они вдвоем сняли с девушки потертую шубку и усадили ее на постель. Она тупо смеялась. Увидев Петрова, игриво сказала:

— А я вас не знаю, мужчина. Шлепайтесь рядом со мною.

Сергеев занялся свертками. Тешкин помогал ему. А Петров незаметно выскользнул из комнаты…

8

Однажды, когда Петров пришел к Васильевым на урок, денщик не пустил его.

— Велели передать, — сказал он, вытирая руки о грязный передник, — что сегодня занятий с барышней не будет. У них господа офицеры в гостях.

И бесцеремонно захлопнул дверь.

Петров ушел обиженный и возмущенный.

«Надо бросить урок, — решил он. — Так не может дальше продолжаться. Они вежливы со мною, пока я им нужен, но каждую минуту могут на меня цыкнуть, указать мне мое место».

Он не пошел на урок на следующий день, и денщик капитана, придя с котелком за своим обедом в казарму, передал ему записку.

«Уважаемый Сергей Петрович, — писала Валентина Сергеевна, — не случилось ли что с вами, не больны ли вы? Алечка вам кланяется. Будем вас ждать».

Записка была Петрову приятна. Он подумал, что ему невозможно не видеть Валентину Сергеевну. И такая радость вспыхнула в нем, когда он опять увидел ее, что он даже испугался: неужели любит ее? Что это может принести, кроме мук и унижения?

Она протянула ему руку, и он невольно задержал ее в своей руке. Словно не заметив этого, Валентина Сергеевна заговорила о чем-то другом.

Как-то после урока Васильев показал ему напечатанные главы из дневника Куропаткина о японской войне.

— Я не читал, но вряд ли генерал может рассказать всю правду об этой позорной для России войне, — заметил Петров.

— Почему не может и почему вы эту войну называете позорной? Русские солдаты и офицеры честно выполнили свой воинский долг. Не их вина, что война так кончилась, — голос Васильева звучал резко.

— Да, не их вина, — согласился Петров, — и не надо их обвинять. Ведь вся Россия знает, что там была авантюра высших кругов, связанных с биржей и царской фамилией. Они хотели поживиться на прибыльных лесных концессиях в Маньчжурии и Корее, не считаясь с тем, что наша страна совершенно не была подготовлена к войне с Японией.

Васильев заложил за спину руки, выпятил грудь, сдвинул каблуки.

— Это мерзко, — проговорил он, сдвигая гусеницы бровей. — Возмутительная, гадкая клевета! Японцы предательски, не объявляя войны, напали на наш флот в Порт-Артуре, да-с! И это была война русского народа за веру, царя и отечество. Прошу вас все это запомнить!

Его голос дребезжал черствыми, начальственными нотками. Петров, весь ощетинившийся, хотел было продолжать спор, но сдержался.

Капитан отошел к окну. Петров стоял напряженный, сделал над собой усилие, пробормотал: «Честь имею кланяться» — и бросился вон.

Васильев, не оборачиваясь, едва кивнул головой. Валентина Сергеевна вошла, удивленная их громкими голосами. Петрова уже не было. Васильев нервно барабанил пальцами по стеклу.

— Что случилось, Лодик? Где Сергей Петрович?

Он, не отвечая ей, подошел к письменному столу, вынул из ящика маленький кожаный футляр. На пышном малиновом бархате, сверкая золотом и белой эмалью, лежал орден святого Георгия.

— Валя, — мягко сказал Васильев, и слеза выкатилась из его глаз, — этот орден дают только за высшую боевую храбрость, только за доблесть дают его, и может ли быть, чтобы его вручили офицеру с нечистыми руками и за поганое дело?

— Что ты говоришь, Лодик! — ужаснулась Валентина Сергеевна. — Я не понимаю тебя.

— Может ли быть, — продолжал Васильев, подымая орден на ладони, — что честные русские воины, идя в бой за царя и родину, проливая свою кровь, жертвуя своей жизнью, способствовали кучке авантюристов?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: