Соня была уже дома.
— Вы видели, что за вами следили? — спросил Карцев.
— Конечно. Надеялась, что вы его запутаете. Спасибо.
Он рассказал, как все было.
— А если бы попался? — спросил Семен Иванович. — Где можно без риска, нельзя подвергать себя опасности.
— Другого выхода не было. Ей с чемоданом не уйти бы от него.
— Хвалю, — строго проговорил Семен Иванович, и теплые лучики появились в его глазах. — Смотри только, не зарывайся.
Карцев быстро переоделся, и они с Мазуриным пошли в казарму.
Наружная дверь казармы чуть приоткрылась. Старый крестьянин в лаптях, с мешком за плечами, боком протиснулся в нее, проворно скинул шапку и низко поклонился дневальному.
— Куда лезешь? — сердито закричал тот. — Сюда нельзя!
— Сынок… господин рядовой! — торопливо заговорил крестьянин, прижимая к груди шапку. — Мы по, родному делу. Сын у меня тут. Василий Рогожин. Мы сами служили при его величестве Ляксандре. Пусти, господин рядовой. Беда у нас в деревне… С бедой приехали мы…
— Нельзя в казарму, сказано тебе! — шумел дневальный. — К нам вольные не ходят.
И в это время в сенцы вышел Рогожин.
— Вася? Сыночек! — бросился к нему старик, обнял и расцеловал его. — Поклон тебе низкий от родной матери, от брата Алексея, от сестры Матрены… С бедой я к тебе, сынок… — Он всхлипнул, шапкой вытирая слезы.
Они отошли к окну.
— Усадить вас, батя, негде, — смущенно сказал Рогожин. — Уж извините… Какая же беда стряслась?
Старик не успел ответить. На пороге сенцев выросла фигура старшего унтер-офицера Колесникова.
— Это еще что такое? — крикнул он.
Рогожин опустил руки по швам:
— Отец это мой, господин взводный! Дозвольте с ним поговорить? С горем приехал…
— Иди, иди вон, лапотник! — точно не слыша Рогожина, приказал Колесников.
Крестьянин, покорно кланяясь, пошел к двери.
Кровь прилила к лицу Рогожина, но он овладел собою и робко попросил разрешения выйти из казармы, чтобы там побеседовать с отцом.
— По команде надо, — грубо ответил Колесников. — Службы не знаешь. Доложишь отделенному командиру. Пускай разрешит обратиться ко мне.
И он величественно проследовал в казарму.
После долгих и унизительных просьб Рогожин добился разрешения обратиться к ротному командиру. Васильев удивленно посмотрел на солдата: нижние чины не часто обращались к нему.
— Ваше высокоблагородие, — начал Рогожин, вытянувшись и подобрав живот, — помогите, Христа ради. Отец приехал. Пропадает семья… Погорели мы, ваше высокоблагородие, а лесу нет, денег нет, строиться нечем. Может, написали бы, чтобы подмогли отцу, отсрочку бы на подать дали… А то чем же платить?
Он рукой смахнул слезу.
— Отец говорит, — почти неслышно продолжал Рогожин, — иди, мол, к командиру, ты, дескать, царю служишь, вот и проси помощи, больше не у кого…
И, подняв на Васильева красные от слез глаза, закончил:
— Допустите отца, покорнейше вас прошу, ваше высокоблагородие. Просить хочет вас о помощи.
Капитан смущенно дергал себя за усики.
— Вот что, голубчик, — сказал он, вздыхая. — Я, конечно, всей душой сочувствую твоему горю и рад бы, конечно, помочь, но… что я могу сделать? Средств у нас никаких на оказание помощи нет, написать, голубчик, я никому не могу, — скажут еще, что вмешиваюсь не в свое дело. Ну, посуди сам, братец, чем я могу тебе помочь? Он торопливо достал из кармана трехрублевку, подумав, добавил еще рубль и сунул деньги Рогожину, не глядя на него.
— Вот передай отцу, — сказал он. — А говорить мне с ним незачем.
— Покорнейше благодарю, ваше высокоблагородие, — глухо ответил Рогожин.
Денисов докладывал командиру полка Максимову очередные дела. Командир читал бумаги, делал замечания, подписывал документы. На одной бумаге он задержался.
Денисов бегло заглянул в нее.
— Рапорт командира одиннадцатой роты, — доложил он. — Сообщается, что рядовой Грибовский, назначенный в денщики к подпоручику Зайцеву, просит не назначать его на эту должность, оставить в роте.
— Почему? Что за вольности? — раздраженно спросил Максимов. — Как смеет нижний чин отказываться от чести услуживать своему офицеру? Привести сюда этого Грибовского! Немедленно!
И пока Максимов просматривал другие бумаги, Грибовский, доставленный ординарцем, уже дожидался в передней штаба. Из кабинета вышел Денисов, внимательно оглядел солдата, приказал получше заправить гимнастерку и повел его к командиру полка. Максимов сидел в своем массивном, с высокой спинкой кресле, как на троне.
— Ах, вот ты какой? — грозно протянул он, осматривая Грибовского с ног до головы, будто вид рядового объяснял, почему тот не хочет идти в денщики. Затем шумно отодвинулся вместе с креслом от стола, встал и, налезая грузным, большим телом на солдата, как медведь на рассердившую его собачонку, закричал:
— Ну-ка, ну-ка, скажи, голубчик, отчего ты такой гордый, что не желаешь услужить своему офицеру?
— Не могу знать, ваше высокоблагородие!
Максимов, заложив руки в карманы, обошел Грибовского кругом.
— Чем это от тебя так несет? — с отвращением спросил он.
— Чистил сегодня уборные, ваше высокоблагородие!
— Так почему же ты, дурак, не хочешь идти в денщики? Там же чистая работа?
— Не соответствую услужению. Разрешите остаться в роте, ваше высокоблагородие.
Максимов увидел твердые, решительные глаза солдата, не опустившиеся перед его взглядом.
— Уберите его к чертовой матери! — крикнул он.
И когда Грибовский, быстро и легко сделав поворот кругом через левое плечо, вышел из кабинета, командир угрюмо сказал Денисову:
— Не разберешь их, сволочей, какие там у них мысли в голове. Передайте в роту, чтобы взяли его под наблюдение!.. А сейчас я продиктую вам одну важную бумагу… Нечего вмешивать сюда писаря…
Про речку Гуслянку в городе шутя говорили, что она семь лет течет и семь лет стоит на месте. Речка и в самом деле была мелкая, загрязненная отходами фабрик: по деревянным четырехугольным, трубам в нее стекала из промывочных цехов бурая, вонючая жидкость, и радужные нефтяные пятна покрывали воду. Вот сюда-то по воскресеньям и ходили гулять солдаты: в роще за рекой они встречались с фабричными рабочими.
Полиция знала об этом и после недавних волнений на фабриках следила за тем, чтобы таких встреч не происходило. Но солдаты все же продолжали ходить в рощу, минуя полицейские посты. Перейдя речку вброд, они вскоре попадали на овражистую поляну, прозванную «Белой ямой», где когда-то добывали известняк. Образовавшиеся овраги и ямы, густо поросшие высокой травой, кустарником, частым ельником и молодыми березками, служили надежным убежищем для сходок. В прошлом году в одной яме нашли убитого городового, и с тех пор полиция не особенно охотно заглядывала сюда. Здесь-то на ближайшее воскресенье и была назначена большая солдатско-рабочая сходка. Полк уходил в лагеря под Рязань, и массовка поэтому приобретала как бы характер прощания.
День выдался ясный, весенний. Молодые листья на деревьях и кустах свежо зеленели, и даже хвоя на елочках окрасилась в матово-голубоватый цвет. Со всех сторон к Белой яме шли маленькими группами рабочие и работницы и отдельно от них — солдаты. В нескольких местах заливисто играли гармони, слышался веселый смех: все делалось так, чтобы воскресное гулянье не вызывало никаких подозрений у полиции.
В роще Карцев увидел Мазурина рядом с белокурой девушкой. Это была Катя, фабричная работница, с которой Мазурин познакомил его еще в прошлом году. И едва Карцев вспомнил, что и Тоня обещала прийти, как заметил ее на тропинке. Тоня шла в синем платье с белым кружевным воротничком и показалась ему сегодня особенно красивой. Он с такой радостью бросился к ней навстречу, что она от смущения покраснела. Они поздоровались и пошли вместе.
— Как хорошо!.. Народу-то-сколько! — весело заметила Тоня.