На маленькой станции в вагон вошел старый рабочий с бородкой конусом и в очках с железной оправой. Он тут же включился в беседу, говорил ласково и насмешливо:
— Вот гляжу я на вас, пареньки: люди вы как люди, жили себе, работали, никому ничего плохого не делали, а теперь натаскают вас, как борзых, и станете вы, пареньки мои милые, вроде гладиаторами.
— Это кто же такие гла-ди-а-то-ры? — спросили у него.
Старик спокойно ответил:
— Гладиаторами, ребятки вы мои, назывались в древнем Риме рабы, плененные… Их специально обучали выступать в цирках и на потеху римской знати убивать друг друга.
К разговаривающим подошел ефрейтор и сердито взял старого рабочего за плечо.
— Ты что это слова всякие нехорошие тут говоришь? — грозно спросил он. — Смотри, сдам тебя куда надо. П-шел отсюда!
Старик улыбнулся.
— Я что же, я уйду, — ответил он, вставая. — Только я нехорошего им ничего не говорил.
— Слышал, слышал, что ты говорил!
— А разве неправда? — смеясь глазами, спросил старик. — Вот, к примеру, посмотри на себя. Тоже ведь заводной машиной сделали: сам тянешься и других тянешь. А, по всему видно, был, как и они, молочным когда-то…
Ефрейтор не нашелся что ответить.
— Иди, иди, — толкал он рабочего, — не к чему здесь языком трепать. Очки надел и задается. Тоже мне — лебедь-птица!
Ефрейтор был худощавый, узкоплечий парень с рыжими усами, неловко торчавшими над фиолетовыми губами. Лицо у него было бездумное, глаза цвета серой, засохшей земли. Двигался он размеренно, каким-то заученным шагом. И только когда спал или сидел в стороне, что-нибудь делая, его лицо и движения менялись, становились более простыми. И тогда можно было разглядеть в этой обезличенной фигуре неуклюжесть и застенчивость деревенского парня, а в глазах — невеселость и нетерпеливое ожидание чего-то.
Широкая деревянная лестница вела в просторные сени казармы, заставленные умывальниками и баками с кипяченой водой. Комнаты были светлые, с побеленными стенами и потолками, с вымытыми до блеска стеклами на окнах, с железными койками, одинаково заправленными одеялами из шинельного сукна. У стен стояли пирамиды для винтовок, а выше, вместо бордюра, черной краской были написаны изречения военной мудрости: «Пуля дура, а штык молодец», «Промедление смерти подобно есть», «Солдат — слуга царю и отечеству» и тому подобные.
Карцева в числе других назначили в первый взвод десятой роты. Взводный, старший унтер-офицер Машков, полный, ленивый в движениях, внимательно оглядел присланных к нему на выучку парней.
— Ну вот, ребята, — внушительно начал он, став против новобранцев и оттопырив пояс двумя пальцами. — Я уклонений не люблю. Тут вам не вольная жизнь. Хотя, конечно, и не каторга. Но военная служба, запомните, не тещин дом. Приказ — святая вещь. Избави бог его не выполнить. Иначе никакой пощады не будет. Портянка, добавлю, первая вещь для солдата. Без правильной завертки сотрешь ногу, а солдатская нога — казенное имущество. Тогда тебя, сволочь, накажут, и будет правильно. Тут и нарядов не жалко и под винтовкой сгниешь. Вообще. Еще скажу о высоком воинском звании. Сам государь император изволит носить военную форму, и вас того же удостаивают. Кто этого не поймет, тот пускай лучше просится в дисциплинарный батальон. Вникли? Начальство должны знать в лицо и по походке, и по звуку голоса, и по присвоенным ему отличиям. Называть начальство надо по чину и званию, и слушать его как господа бога. Без того никакой службы нет. К примеру, я — непосредственное ваше начальство: зовусь господин взводный, старший унтер-офицер Иван Николаевич Машков. Вот кто я! Запомните. Чтобы ко мне обратиться, должны раньше на то испросить разрешение у вашего отделенного командира. Вникли?
Он стоял перед ними в непоколебимом сознании своей власти, и они молча смотрели на него. Карцеву взводный казался похожим на каменного идола, которого он видел в музее.
Машков назначил к новобранцам старших, и те развели их по местам. Шестеро, направленные в первый взвод, пошли в цейхгауз за койками и постельными принадлежностями. Возле Карцева обосновался приехавший одновременно с ним Самохин — белокурый парень с плоским лицом, вялыми движениями и непомерно большими ногами. Карцев прилаживал койку. Сбитые доски с изголовьем клались на железные козлы. Все это сооружение было неустойчивым и качалось при малейшем движении лежащего на нем. К Самохину, распластавшемуся на койке, подошел рябой солдат мелкого сложения и, моргая глазами, спросил, не хочет ли тот поехать в отпуск. Самохин, усмехнувшись, ответил:
— Известно…
— Так ехай, — добродушно предложил солдат и, ухватив койку за край, потянул ее к себе и отпустил. Козлы качнулись, повалились, и койка с Самохиным рухнула на пол. Весь взвод хохотал.
— Ну вот и поехал в отпуск, — тоненько смеясь, проговорил солдат. Он суетился, заглядывая всем в глаза, и не трудно было понять, что историю с койкой он проделал, чтобы угодить другим, а не для собственного удовольствия.
Самохин встал сконфуженный и принялся неловко поднимать койку. Солдат с готовностью помогал ему. Карцев не удивился этой выходке. Он живал в бараках и знал, что в таких общежитиях существуют свои обычаи и нравы, часто жестокие, и надо по возможности мириться с ними, не давая все же себя в обиду: слабых нигде не любят.
Вскоре Карцеву выдали обмундирование и белье. Сапоги попались не по ноге. Он попросил обменять их.
— Меньших нету, — заявил каптенармус.
Карцев машинально опустил руку в карман, и тогда каптенармус, оживившись, сбросил с полки другие сапоги. Они были впору, и Карцев, поблагодарив, пошел к дверям. Каптенармус озадаченно посмотрел ему вслед и проворчал:
— Ну и фрукт. Погоди ты у меня! Научишься, как руку в карман совать… Задаром у нас не проживешь…
Первый день прошел без особых событий. Перед вечером пришел фельдфебель, зауряд-прапорщик Смирнов. Он осмотрел новобранцев, как осматривают поступивший товар, подергал за гимнастерки, потыкал пальцем в животы.
— Свеженькие! — выкрикивал он, глотая слова. — Рады, уж как рады мы вам!..
Полное лицо его казалось добродушным от плотной, седеющей бородки и от сощуренных глаз. На груди висел Георгиевский крест.
— Машков, — похрюкивая, продолжал он, закладывая пальцы обеих рук за пояс, — ты уж хорошо позаботься о молодых. Пригрей их, научи солдатскому обиходу. Они ведь серенькие, пушком еще покрыты…
— Слушаю, господин прапорщик, — отвечал Машков.
Звание зауряд-прапорщика Смирнов получил на японской войне, но он любил, когда его называли прапорщиком, и вся десятая рота отлично это знала. Он занимал среднее место между офицером и нижним чином, и тем ревнивее берег все то, что по крайней мере внешне приближало его к офицерам: офицерские погоны (но с желтой фельдфебельской нашивкой), офицерскую кокарду и пуговицы с накладными орлами.
— Так, так, — нараспев сказал Смирнов, — пришел к нам четырнадцатый годок. Просим, просим до нашего шалашу.
И покатился по коридору — маленький, круглый, — махая короткой рукой.
Вечером во дворе казармы Карцев встретил Орлинского и обрадованно пожал ему руку. Орлинский выглядел неуклюже в своей плохо пригнанной солдатской одежде, гимнастерка топорщилась, пояс спускался на живот.
— Милый друг, — улыбнулся Орлинский, — я рад, очень рад видеть вас. Вы такой здоровый и спокойный, что и я чувствую себя увереннее оттого, что вы здесь, со мной. Значит, не пропадем, правда?
— Зачем же пропадать? — Карцев дружески положил руку на плечо Орлинского. — Сперва всегда тяжело. Обживемся, и не плохо будет. Главное — не терять духа.
— Спасибо, — как всегда тихо, сказал Орлинский.
Беседуя, они шли по огромному, почти квадратному двору. Одноэтажные деревянные казармы замыкали его со всех сторон. В заднем, левом углу находились солдатская лавочка и библиотека. Там же помещалась музыкантская команда полка, и оттуда постоянно слышалось разрозненное гудение труб. Тромбон густо выводил веселый марш, флейта по-детски тоненько пела «Коль славен наш господь в Сионе», а баритон осторожно наигрывал трепака. Между лавочкой и казармой восьмой роты образовался уголок, вроде узенького коридора с навесом в глубине. Там часто собирались солдаты, устроив себе подобие клуба. До слуха Карцева доносились сдержанные голоса: кто-то с нерусским выговором произнес длинную фразу, ему ответил другой голос — низкий и возбужденный. Карцев шагнул под навес. Орлинский последовал за вновь обретенным другом, неловко подымая ноги в тяжелых сапогах (он до военной службы никогда не носил сапог).