— Да это же пустяк, прихватить под манжетом, и все, а лежит он на вас замечательно.

Роза стаскивала с себя податливую шерсть. У дочери слезы выступили на глазах.

— Но почему? Мама, ну пожалуйста, тебе так хорошо в этом жакете, ты, наверно, думаешь, что он слишком дорогой, я тебя умоляю (она обеими руками придерживала жакет на плечах у матери), я тебе его дарю, ну пожалуйста, пожалуйста, — пусть это будет подарок от меня.

Роза злобно посмотрела на дочь. Марта сразу замолчала, захлопала ресницами, ошеломленная. Так она и не вышла из столбняка, пока были в магазине.

Две-три вещицы Роза еще примерила, при этом, однако, все время поглядывала на узенький жакетик с узором из пурпурных крыльев. Наконец, освободившись от назойливой продавщицы, она протянула к нему руку. Продавщица, несколько обиженная, помогла ей надеть слишком тесную кофточку, дочь отвела глаза… Тон монолога, возобновленного лавочницей, снизился и охладел. Она стала расхваливать жакетик с красными крыльями.

— И этот, мадам, вам тоже к лицу. Красный цвет при седых волосах выглядит очень эффектно, а цвет лица у вас замечательный…

Марта продолжала молчать. Не холод смерти обессиливал Розу, нет, но тепловатый, приторный запах чего-то воображаемого, безнадежного и тягостного. Мрачная, она стояла перед зеркалом, не объявляя решения.

Лавочница тоже на минуту притихла, однако тут же заставила себя взбодриться и с жаром прибавила:

— Даю гарантию, десять сезонов прослужит вам этот жакет.

Тут-то Роза наконец расхохоталась.

— Ах, уважаемая, десять сезонов — не много ли для меня? Хватит, может, и одного? Ладно, заверните этот жакет.

Они с Мартой вышли из магазина и расстались холодно. Это было месяц тому назад. Роза на следующий же день купила великолепный эластичный пояс, который делал ее стройней, а на осенней распродаже приобрела светлое пальто на одном слое ватина и зонтик с клювом.

В прежней своей жизни Роза не слишком много времени проводила перед зеркалом. В детские годы она не чувствовала себя чем-то отдельным от мира, трепетала и менялась в зависимости от капризов природы и среды, ничего о своем теле, о его формах и красках не зная. Когда светило солнце и в таганрогском парке гремела музыка, а мамина сестра, веселая Юля, улыбалась офицерам; когда фыркали гвардейские кони или цвели в степи мелкие розовые тюльпаны; когда в сумерках дед Звардецкий вдруг вставал из-за ломберного столика, вытряхивал из трубки пепел, подходил к окну, за которым маячили вдали, на фоне синей ленты Азовского моря, зеленые луковички собора, покашливал, молчал, топорщил усы и наконец охрипшим голосом начинал петь «Еще Польша не погибла», а пан Хейст, знаменитый варшавский часовщик, вторил ему, барабаня пальцами по оконному стеклу и вздыхая; когда Манюта Псарулаки, дочка греческого купца, шумя кружевными панталончиками, прохаживалась по террасе, — Роза чувствовала себя красавицей и глядела на людей свысока.

Но когда лил затяжной, сплошной, грязно-серый дождь; когда в людской бабушки Анастазии нищий щелкал вшей на своем рваном кафтане; когда пахло несвежим маслом; когда отец говорил матери: «Мерзавка![3] Думаешь, я не видел в клубе, какие вы со штабс-капитаном Борейкиным штучки выделывали под столом? Над столом — личико, ручки, карты, а под столом… тьфу, — потаскушка, что живет напротив, у нее и то больше стыда!» — в такие дни Роза чувствовала себя уродливой, забивалась в угол, бросала на всех виноватые взгляды и ни за что на свете не погляделась бы в зеркало.

Только на шестнадцатом году жизни был у нее один такой вечер — уже в Варшаве, у Бондских. В эпоху tante Louise[4], той, что «не поддалась и выстояла»…

Роза стояла около печки в квартире директора, известного скрипача, божественного Януария, который «укреплял во всем мире славу польского имени». Божественный Януарий отсутствовал. Вероятно, его голова, украшенная парой шилоподобных усов, покачивалась над скрипкой где-нибудь на Вейской улице, чаруя дам; а может быть, надменно возвышалась над ломберным столиком в Дворянском собрании. А может, и по пуховым подушкам в обшитых тончайшими кружевами наволочках металась эта артистическая голова, в интимном tete-a-tete с кудрявой головкой прима-балерины.

Господин директор отсутствовал, а Роза стояла около печки, ждала, когда Анеля Бондская кончит свои гаммы и соблаговолит аккомпанировать единственной папиной ученице, разучивающей «Музыкальный момент» Шуберта. Единственной ученице и первой девушке, допущенной к постижению скрипичных тайн в Варшавской консерватории на Тамке, худенькой черноглазой смуглянке с огненными вспышками румянца на щеках, с длинной шелковистой косой, с кацапским выговором и немодным медальоном на шее.

Тускло светила лампа под матовым абажуром, мерцали красные плюшевые кресла в углах, панна Анеля выстукивала ногой такт: «Раз и два, и раз и два…» По булыжникам Ординатской тарахтели извозчичьи дрожки, где-то в глубине здания дворники с грохотом сдвигали скамьи, а хор «Лютня» в ответ орал: «Наш улан — первый пан!»; какими-то никогда не встречавшимися запахами, непонятными делами, непережитыми настроениями пахло в сумерках от чужого города, от чужих квартир и намерений. От всей этой «несчастной, героической» Варшавы. Погрузившись в себя, Роза мечтала, страстно молила бога, чтобы из дальней дали до ее ноздрей донесся уже не существующий, уже канувший в вечность запах Таганрога.

Вот тогда-то скрипнула дверь и вошел и стал около печки Михал Бондский, младший сын маэстро. Роза, повеселев, уже приготовилась было рассмеяться, тряхнуть косами, сделать реверанс и разразиться потоком слов, которые она выговаривала с певучим кацапским акцентом. Но Михал прижал палец к губам. Он придвинулся ближе, его руки стали шарить по кафелю, как бы выискивая местечко потеплей, и по пути захватили Розу, обняли ее и согрели. Погодя он сплел свою руку с ее, коснулся щекой щеки, тихо проговорил:

— Не надо. Пусть она там играет. А мы — так.

Он слегка прижал Розу к себе и смотрел на нее. Розой овладела сонливость. Взгляд Михала, бледно-голубой в кайме золотых ресниц, наплывал на нее, как река — медленная, неудержимая, грозная. Все, к тому времени уже знакомое Розе, все сердечные волнения и слова здесь, теперь, перед этим взглядом казались ничтожными. Она была беспомощна, унижена, но боялась шевельнуться, чтобы не спугнуть взгляд.

Вскоре Анеля перестала играть. Она весело посмотрела на парочку у печки и сказала:

— Боже, какая она смешная, эта малышка!

Восклицание Анели не тронуло Розу; она чувствовала теплое плечо Михала — больше у нее ни на что не было сил. Но Михал сердито замахал рукой в сторону фортепиано, затем, не отрывая взгляда от смуглых щек, деликатно повернул Розу лицом к лампе и проговорил молитвенным шепотом:

— Sieh mal, sieh mal — diese, diese Nase…[5]

В минуты особенной близости брат и сестра Бондские объяснялись друг с другом по-немецки. Очевидно, польские слова, как и французские, уже стершиеся и огрубевшие от постоянного употребления, не годились для передачи исключительных, полуосознанных чувств. Анеля ответила:

— Ja, ja, das hat sie schon eine wunderschone Nase[6]. Ну что, Розочка, — прибавила она сдержанно, — сыграем нашего Шуберта?

В тот вечер, вернувшись от Бондских домой, Роза со всякими предосторожностями заперла свою дверь на ключ — от тети Людвики, — села перед зеркалом и не поднималась, пока не растаяла свеча в подсвечнике. Она открыла свое лицо.

С тех пор лицо для Розы надолго стало предметом напряженного внимания, великой заботы. Надевая перед зеркалом шляпу, она с беспокойством изучала оттенки своей кожи, сжимала губы и раздвигала их в улыбке, щурилась, затем снова широко раскрывала глаза. Единственно «diese, diese Nase» не доставлял огорчений, здесь все было ясно, поскольку Михал похвалил, да притом по-немецки. Тем больше сомнений вызывали остальные черты лица. Почему Михал обошел молчанием все остальное? Неужели один только Nase?

вернуться

3

У автора — по-русски. Русские слова в переводе выделены курсивом.

вернуться

4

Тети Луизы (фр).

вернуться

5

Погляди, погляди — какой нос… (нем.).

вернуться

6

Да, да, это верно — нос у нее прелестный (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: