Часто мы с ним беседовали о французской литературе. Он ее знал хорошо. Особенно классиков. Когда заговорили о Викторе Маргерите, майор замахал руками. По его словам, писатель оклеветал французскую женщину. Каждая француженка — это мать, а мать достойна преклонения, не хулы.
Нам нравился его такт. Мы много слышали о японцах-стажерах, доходивших в своем любопытстве до откровенного нахальства. Мы допускали, что майор имел свои специфические задачи. Но оснований для жалоб у нас не было.
Особенно Легуэст вникал в тактику. Здесь, по его словам, он нашел для себя много нового. Он много читал Фуллера, но только сейчас убедился, что доктрина англичанина по-настоящему проводится в жизнь здесь, в СССР. Французы мыслят себе действие танков в тесной связи с пехотой на поле боя, а не в отрыве от нее — на оперативном просторе. «Неужели вы так же будете и воевать?» — удивлялся он и в то же время восхищался дерзостными бросками наших танковых частей. «Вернусь домой, обязательно расскажу полковнику де Голлю — это наш танковый теоретик».
Легуэст говорил: «Вот я знаю: ваши люди — рабочие. Мы в наши танки сажаем пейзанов. Правда, они меньше знакомы с техникой, зато послушны. Одно жаль, — жаловался француз, — ваши коммунисты из кожи лезут, чтобы укрепить армию, а наши — напротив. Сейчас вы наши союзники. Подскажите Кашену, что так нельзя. Эх, если бы наши коммунисты делали в армии то, что делают ваши...»
— Придет время, — утешал Легуэста замполит Зубенко, — и будет по-вашему.
Многого этот французский генштабист не понимал, на многое смотрел глазами сына фабрикантши, но это был честный, смелый, прямодушный, сердечный человек, искренне желавший франко-советской дружбы. Не то, что иные иноземцы, приезжавшие к нам в полк.
Все лето провел у нас Легуэст. За это время наши дружеские отношения ни разу ничем не омрачились. Никто из нас не сомневался, что в лице майора Легуэста, посланца французской армии, мы имели крепкого защитника франко-советского пакта о взаимной помощи. Но... во Франции оказались люди посильнее Луи Легуэста...
На прощальном банкете мы преподнесли нашему гостю подарок, растрогавший его до слез, — серебряный портсигар с золотой дарственной надписью. Был и коньяк. С тремя звездочками — «поручик» и с четырьмя — «штабс-капитан», как называл их бывший ахтырец Толкушкин.
Легкие мелодии вальсов и модного танго перемежались с тостами. Звенел корнет, гудели баритоны и басы. Молодой музыкант, красный от натуги, раздувая щеки, словно отбивался от страшного серебряного удава, опоясавшего его своим толстым телом. И из этой борьбы человека с серебряным удавом рождались чудные звуки. Музыка, богатый стол, вокруг которого важно расхаживал приглашенный из Харькова метрдотель, создавали повышенное настроение. Бросая масляные взгляды на обильные закуски, Толкушкин потирал руки:
— Хороша меблировка!
Все засмеялись. Едва уловимая усмешка зашевелилась на окостеневшем лице Хонга. И ему понравилась шутка бывшего гусара.
В каждом слове легуэстовского тоста чувствовался оголенный страх перед фашистами. И спасение Франции он видел в союзе с могущественным СССР. Было очевидно, что помимо изучения тактики большевистских танков он должен был установить, насколько могущественна сама армия большевиков.
После «ура!» в честь Красной Армии все выпили по третьему бокалу хорошего вина. Этим было исполнено старое правило: «Бог троицу любит». Но русский бог не придирчив. После третьего опрокинуты были и четвертый, и пятый бокалы. За столом стало шумно. Стучали ножами и вилками, звенели бокалы. Хлопали пробки.
Гость пил усердно, не чувствуя себя связанным, как на первом банкете. Его живые глаза искрились. Подняв бокал и чокнувшись со мной, он сказал горячо, с душой:
— Вы, мон колонель, коммунист, я — католик. — Он расстегнул пуговицу кителя и достал черненький палисандровый крест. — Я пью за ваших коммунистов и пью за то, чтобы наши коммунисты были такими же патриотами Франции, как ваши патриоты своего СССР!
— В этом я не сомневаюсь, — ответил я, выпив рюмку и наливая новую. — А теперь выпьем за католиков, которые пьют за коммунистов.
— Выпьем за ваш замечательный полк, — предложил Легуэст.
Да, мы все ценили несокрушимое боевое братство, каким отличалась наша часть. По нашему полку Легуэст и все пославшие его могли судить о моральном облике всей Красной Армии.
Так 4-й танковый полк превратился в приемную для всех иностранцев. После француза прибыли из буржуазной Литвы командир ее единственного бронетанкового полка подполковник Сидобрас и лейтенант Печюра. Им был устроен скромный обед в части. Неуклюжий, похожий на переодетого дьячка, Сидобрас чувствовал себя неуверенно и все время жалко улыбался. Лейтенант Печюра был остер на глаз и боек на язык.
Командир полка жил у нас неделю, лейтенант приехал на шесть месяцев. От командующего Дубового мы получили установку «показать товар лицом». И вот танковый полк в полном составе построился в поле. У старшего гостя из Каунаса глаза полезли на лоб. Он до того был восхищен невиданным зрелищем танковой мощи, что бросился открывать дверцу машины, на которой приехали мы с заместителем Зубенко и начальником штаба Хонг-Ый-Пе.
Это было время, когда входивший в силу немецкий милитаризм хищно клацал зубами над несчастной буржуазной Литвой, нахально требуя передачи ему Мемеля — Клайпеды. Литовские правители, чуя смертную угрозу, шатнулись в сторону Москвы, хотя ее вожди — крупные помещики охотно пошли бы на сговор с Гитлером.
Растерянный, сияя от восторга, Сидобрас пролепетал на ломаном русском языке:
— Эх, нам бы эту силу. Мы бы не так разговаривали с немцами из-за Клайпеды. Ну, хотя бы тот батальон, — указал он на правофланговое подразделение строя, где стояли тяжелые машины Т-28. — В моем полку, — скис гость, — десять несчастных бронемашин и пять «ванек-встанек» — французских «Рено».
По взмаху красного флажка из общего строя машин отделилась одна и, сделав неполный эллипс, урча и содрогаясь, остановилась на полном ходу. Взвилась крышка люка, в из машины, ловко оттолкнувшись руками, выпрыгнул водитель.
Я забрался в свой командирский танк. Сделав на максимальной скорости несколько широких вольтов, преодолел противотанковый ров, два эскарпа и, резко затормозив, остановился. Это не было моим ухарством. По инструкции показ вождения начинал командир части.
— Пожалуйста, попробуйте нашу быстроходную, — предложил я гостю.
Литовец замахал руками:
— Нет, нет! Вот лейтенант Печюра наберется у вас мудрости. А тогда уж вернется и будет учить нас.
Через неделю прибыл литовский военный атташе полковник Скучас. Благодарил за гостеприимство, оказанное литовским офицерам, выпил чашку чая и пригласил наших командиров к себе на ужин.
Широким жестом он достал из кармана брюк коробку папирос, с тиснеными золотыми буквами на крышке и станиолем внутри. Из ящика письменного стола я вынул свои, такие же. Правило: «По папиросам встречают, по уму провожают».
Атташе вначале принимал гостей у себя в номере. Он прекрасно, без всякого акцента, говорил по-русски, не то, что Сидобрас. Это был высокий, плечистый, довольно красивый, с барскими манерами брюнет, не чета его офицерам-хуторянам.
Пришел официант с подносом. Кто стоя, кто сидя выпил свою рюмку, закусывая вино хрупким бисквитом. Полковник Скучас занимал гостей.
— Знаете, здесь, в этом номере, жил Эдуард Эррио! Это делает нам честь, господа! Профессор! Знаменитость! Должен вам сказать, господа, — продолжал атташе, — Харьков — родной для меня город. Да, да, не смотрите на меня так. Я ведь кончал Чугуевское училище. Мне очень хотелось посмотреть места, где прошли мои юнкерские годы. Генерал Дубовой был очень любезен, дал мне машину. Знаете, господа, я поражен! Там, где было дикое, половецкое поле, выросли гиганты. Вдоль всего шоссе Харьков — Чугуев — заводы, заводы, заводы, огромные дома, парки, асфальт. У Рогани — цеха, ангары, самолеты, но я, разумеется, не имею права спрашивать, что там, в этих цехах и ангарах. Очевидно, там не делают шоколад, — усмехнулся атташе. — Но Чугуев — боже мой! — наш славный Чугуев — его не узнать! Домики отставных офицеров, где мы жили, развалились. Само училище вросло в землю, а парк, шикарный парк, с которым связано столько воспоминаний, почти весь вырублен, уничтожен.