Гермониус шел впереди винницких полков, широко расправив скобелевскую бороду. Он чувствовал, что на него глядит весь мир. Он знал, что пражские гости, вернувшись домой, доложат отцу-белогвардейцу, как прошел на киевском параде его сын-большевик.

Затем появились бойцы не виданного до сих пор рода войск. Все воины в синих комбинезонах, васильковых шлемах, с парашютами за спиной и автоматами на груди. Не рота, не батальон, не полк. Целая дивизия! Парашютисты шли легко, плавно, порывисто, словно плыли по воздуху, с которым сроднился их молодой, отважный дух.

В их ряды ворвался яркий дождь цветов. Кто-то зааплодировал, и в шуме аплодисментов, в несмолкаемом гуле «ура!», в звуках бодрого марша прошла дивизия воздушной пехоты.

Седой трубач, тот самый, что своей трубой служил еще дяде царя Николаю Николаевичу, высоко вскинув серебряную сигналку, затрубил: «Рысью размашистой, но не распущенной — для сбережения коней»...

Где-то далеко отозвался, как эхо, повторный сигнал  командующего кавалерией. Музыка перешла на быстрый и звонкий кавалерийский марш. Тот самый, под который всегда парадировала конница на Красной площади у седого Кремля, перед гранитом Мавзолея В. И. Ленина.

Нарастал густой гулкий топот. Переливаясь вороными телами, показался во взводной колонне головной полк конницы. Тяжелое алое знамя накрыло большое тело знаменщика.

Впереди кавалерии шел Тимошенко. А за ним дивизии украинской конницы.

За корпусом Котовского промчался корпус червонного казачества Демичева с его проскуровскими, тульчинскими и каменец-подольскими полками. Затем шел Григорьев, приведший свои конные полки из Шепетовки, Славуты, Изяславля, Старо-Константинова.

Мимо трибун пронеслись тридцать шесть кавалерийских, девять артиллерийских, девять танковых — пятьдесят четыре полка трех конных корпусов. А конная армия Буденного имела всего лишь двадцать шесть полков.

Так ответили большевики на угрозы германских фашистов. Но это был один лишь «кавалерийский» ответ.

Во главе танковых войск двигался «Князь Серебряный» — Игнатов. За ним — командир танкового корпуса Борисенко.

Сотни танков с наглухо закрытыми башнями прошли мимо трибун, вздымая тучи песка. За ними плыли тяжелые, словно двухэтажные, с мягким шелестом ажурных гусениц танки Богдана Петрицы. Грозно пронеслась артиллерия, и в холодном, осеннем небе показались эскадрильи самолетов.

Когда хвост армии достиг трибун, ее голова уже двигалась между шпалерами ликующего народа по праздничным улицам Киева. Охапки цветов летели в гущу войск, и молодые воины шли под аркой из живых цветов, как их отцы — под триумфальными арками славы.

Иностранцы видели войска на походе, в обороне, в атаках. А здесь вся армия, как монолит, как загадочный исполин, прошла перед их изумленным взором.

Есть вещи, не понятные дипломатам, но способные покорить солдатские сердца. Здесь, на трибуне, были самые старые солдаты Европы, и они знали, о чем можно подумать плохо и о чем нужно сказать хорошо. Их руки не уставали хлопать, пока не прошел мимо трибун последний воин.

Таких маневров в Советском Союзе еще не было. Всю эту могучую силу старательно и любовно подготовил талантливейший  полководец, верный сын нашей партии Якир. Для победы над фашистами готовил ее Иона Эммануилович.

Ко мне подошел Туровский:

— Итак, товарищ, готовьтесь. Все на мази.

— Не понимаю, — удивился я.

— Начальника штаба танкового корпуса снимают. Его место получаете вы.

— Нет. К этому я не подготовлен.

— Не остроумно. Чепуха, — настаивал Туровский. — Учитывая обстановку, вы будете полным хозяином корпуса.

— Не нужно мне чужого хозяйства. Я предпочитаю быть бесспорным хозяином маленького дела, чем спорным большого.

— Чудак! Зря отказываетесь! Погодите, вот Якир за вас возьмется.

Дубовой, заметив нас, дружески закивал головой, будто знал, о чем был между нами разговор.

Обняв за талию, Шмидт повел меня в сторону. Закурив, начал жаловаться:

— Все мои военные друзья, которые повыше, официальничают. Вот с тобой, с Семеном Туровским я еще могу говорить по душам. И то мы с ним, знаешь верно, свояки. Моя Сашка и его Верка — родные сестры. Кстати, скоро я стану папашей. Немного поздновато. Но лучше поздно, чем никогда. И это впервые. Никого так не любил. На старости лет не узнаю себя. Мне вот-вот стукнет сорок... Да возьмем Якира — «здравствуйте», «до свидания». А раньше? Как приеду в Киев, его адъютанты обшарят весь город, а меня найдут. Приволокут к Якиру. Ляжем с ним на одну коечку и болтаем до утра. А Ворошилов? Под Царицыном он меня «Митя», я ему «Клим». По-простому, по-рабочему, по-партийному. Ну, понимаю — он теперь нарком, и не простой, а «железный». Говорят, вот-вот станет маршалом. Признаю, подчиняюсь. Я ведь солдат. Знаю партийную, военную дисциплину. И что ж? Признаю его первым среди равных. Почет ему и уважение. Так вот, послушай. Был я у него недавно на приеме. Являюсь в кабинет, кроме нас двоих, никого. Подхожу, хлопаю его, как бывало раньше, по плечу, спрашивая от всего чистого сердца: «Как живешь, Клим?» А он вскочил с кресла, покраснел, зуб на зуб не попадает от возмущения. «Послушайте, товарищ Шмидт, — говорит мне с гневом, — если вы не перестанете хулиганичать, выгоню из армии». Я обомлел. Что? Его собственная  армия? Не создавали ли мы ее вместе с ним и с сотнями других, таких, как мы? И показалось мне тогда, что не рабочий стоит против рабочего, а затурканный прапорщик Шмидт перед грозным царским генералом Начволодовым. Но все же сказал я ему слово наедине, без свидетелей.

— Субординация... — попробовал я возразить. — Ты комбриг, он нарком. И к тому же все мы люди-человеки.

— Так-то так, — продолжал Шмидт, — послали меня в академию, в Особую группу. С нами учился и Буденный. Вызывает меня Щаденко и говорит: «Митька, знаешь, мы решили тебя перевоспитать». А я ему: «У тебя, Юхим, жинка е?» — «Есть», — говорит он. Я ему и ответил: «Перевоспитывай ее, а я как-нибудь сам перевоспитаюсь!»

— Это, Митя, не лезет ни в какие ворота. Ведь он руководитель! Комиссар академии!

— И пусть! Но не ему меня учить, не мне у него учиться... То, что я прощаю другому, я не могу простить своему брату-рабочему. Где же ленинские слова: «Мы идем по обрыву, под огнем врага, тесно взявшись за руки?»... — Шмидт тяжко вздохнул. — Вот, — продолжал он, — я смеюсь, шучу, паясничаю, а на душе кошки скребут. И знаешь, почему они все со мной так? В 1927 году я имел слабость проголосовать за оппозицию. Хорошо тебе, дружище, что ты всегда держался твердой линии. Может, меня и не поймешь. Разве я голосовал против нашей партии? Против наших идей? А поди ж ты! После убийства Кирова я, не боявшийся ни черта, ни дьявола, замирал, встречаясь со своими особистами. Ведь подчистили всех, кто был хоть день в оппозиции. Меня не тронули. Спасибо Сталину. Думаю, что я уцелел благодаря ему. И вот по-прежнему я, танковый комбриг, ежедневно заглядываю в общий котел, не спускаю глаз с поваров, проверяю ноги бойцов, их портянки. Человек без надежд не может жить. Какая у меня сейчас надежда? Дождаться потомства...

Да, Шмидт когда-то примыкал к оппозиции. Но ведь и с Троцким у него произошла сильная стычка. Это было 2 января 1919 года. Шмидт, выполняя приказ начдива, стремительно наступал со своим полком на Харьков. Троцкий, считавший, что все силы надо бросить на Дон, на глазах бойцов обрушился на Шмидта:

— Расстреляю перед строем полка.

Шмидт, хорошо знавший своих партизан-земляков, спокойно ответил Троцкому: 

— Ваше право. Можете меня расстрелять, но... не перед этим строем.

И все же за бои под Харьковом и Люботином Шмидта наградили боевым орденом Красного Знамени № 35.

Я возвращался в часть в бодром, приподнятом настроении. И мрачные мысли, навеянные первым известием о победах нацистов, понемногу рассеялись. Армию, которая показала себя на этих осенних маневрах, не легко победить. Такая армия сама побеждает!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: