— Извините, Алексей Гаврилович, — вмешалась Софья Марковна, — это, конечно, не мое дело, но, простите, ваше высказывание непатриотично. Теперь на всех собраниях указывают, что фронтовики должны передавать опыт, молодым поколениям.
— Извините, Софья Марковна, — сказал Озимов. — У нас не собранье, а семья.
Софья Марковна вспыхнула сухим румянцем:
— Спасибо!.. Вот и делай людям добро!
Попрощалась она и быстро ушла мелкими шажками.
Остальные члены семьи молча сидели за столом. Озимов еще раз перечитал статью, подумав: «Ни к чему это… Но хорошо, что про Кариму написали. Ведь до сих пор о ней ничего не сказано, а она стоила всех нас».
Тайна беличьей лапы
Как-то в одном обществе зашел разговор о доверии, которое должны питать дети к взрослым, о цене этого доверия и о том, как трудно удержать его. Спорили долго и жарко. Я молчал. На память мне приходило давнее время.
Наша семья жила тогда в большом провинциальном городе, известном только тем, что здесь в прошлом веке находились в ссылке два знаменитых русских писателя.
Зимой город был завален непролазными снегами, летом, в жару, река, пересыхая, становилась ручейком, листья деревьев покрывала мелкая серая пыль, дышать было нечем, и родители, кто мог, вывозили детей за город.
Было мне одиннадцать лет. В тот год мы жили в деревне Ганичеве. Спустя четыре года она стала колхозом.
Дом, в котором мы поселились, новый, бревенчатый, пахнул сосной и смолой. Хозяин его, большой, чернобородый мужчина, был похож на Пугачева, по тем картинкам, которые я видел в «Капитанской дочке».
Телевизора тогда еще не изобрели, я читал все, что попадется под руку, порой совсем неподходящие книги. К Пушкину это не относится. Пушкин, по-моему, — для старых и малых.
Жена хозяина была выше мужа и шире в плечах, взрослый сын — здоровяк. Видели мы хозяев редко, они рыбачили, надолго уходя на промысел, а когда возвращались, жили всей семьей во дворе в крепко сколоченном сарае. В отличие от других крестьян, у них не было домашнего скота, и только одну корову они держали у сестры хозяйки.
Входили мы в дом через сени, а потом через кухню, большую часть которой занимала русская печь. Я впервые увидел ее, мама относилась к ней с недоверием, предпочитая готовить на примусе и керосинке.
Вслед за кухней шли три комнаты, с чисто выскребенными полами и обоями в веселеньких цветочках.
В первой комнате жили мама с папой, когда он приезжал из города, во второй — я с четырехлетним братом Шуриком, в третьей комнате, выходившей на другую сторону дома, — старуха полька Людвига Францевна с молодой дочерью, которую, как требовала мать, все звали Изабеллой Иоанновной.
Старуха была высокая, худая. Даже в жаркие дни она ходила вся в черном. Сколько лет было Изабелле Иоанновне? Не знаю. Думаю, что не больше двадцати, но тогда она казалась мне пожилой и смешило, что мать называла ее «девочка». Она была светло-рыженькая, невысокого роста, белокожая, с маленькими острыми зубками.
Людвига Францевна, несмотря на всю мрачность, сошлась с моей мамой. Впрочем, не было человека, которого не привлекала бы мамина доброта. Когда потом моя первая жена ушла от меня, она еще долго приходила к маме, делясь своими радостями и бедами, и мама помогала ей наладить новую жизнь.
Мама узнала от Людвиги Францевны, что немцы во время первой мировой войны зверски убили ее мужа. После этого она с маленькой Изабеллочкой бежала в Россию.
По субботам к вечеру приезжал папа. Он был одет так, будто собрался в театр или в гости. На нем был новенький светлый костюм с опущенными плечами, брюки «дудочкой», узконосые, длинные ботинки, такой пестрый галстук, от которого у меня рябило в глазах.
Папе все нравилось в деревне: воздух, запах деревьев и трав. Он говорил, что если бы не служба, он всегда бы жил в деревне, а к старости он непременно уйдет из каменного городского мешка.
— Тебе еще далеко до старости, — улыбалась мама, — ты успеешь передумать.
— Нет, — приглаживал папа свои тонко подстриженные усики, — время пожирает нас. Мы незаметно состаримся и непременно переедем сюда — поставим дом над рекой и будем жить в слиянии с природой.
Однажды, увлекшись, он сказал:
— Знаешь, Оленька, может быть, тогда здесь уже будут городские удобства, электричество, водопровод. Все-таки это очень приятно, принимать душ.
— Водопровод, — не выдержал я, хотя мне было запрещено вмешиваться в разговоры взрослых, — это здорово, а то мама и Изабелла Иоанновна таскают воду из колодца. Людвиге Францевне не позволяют, потому что она старая, а про меня говорят — он маленький.
— Оля, ты сама носишь воду! — возмутился папа и даже покраснел. — Женщина не должна делать этого. Нужно нанять бабу.
В Ганичеве мою маму тоже называли бабой, и я не очень понял, о чем говорил папа, но спросить его не решился.
Снова пригладив усики, папа сказал:
— Сегодня, Оленька, я сам наполню всю кадку, и вам хватит на неделю.
В воскресенье, после обеда, он уехал в город, сказав, что у него деловая встреча. Река, лес, все это так прекрасно, но дела есть дела.
— Поезжай, милый, — сказала мама.
— Ждите меня в следующую субботу, а может быть, даже в четверг, — пообещал папа.
После его отъезда я заглянул в сени, кадка для воды была пуста. Должно быть, папа забыл наполнить ее.
В четверг и даже в субботу он не приехал и явился только в воскресенье к обеду. Я видел, что мама скучает, и старался утешить ее, говоря, что ничего страшного с папой случиться не может, он большой и сильный.
— Конечно, — говорила мама, — но есть такие дела, которые нельзя отложить.
В Ганичеве я скучал. Городской мальчик, я не сошелся с деревенскими ребятами. Они смеялись над моими короткими штанами и панамой. Они с разбега бросались в реку, а я, не умея плавать, стоял на берегу. Они дразнили меня «красненький». Волосы мои тогда были огненного цвета. Они играли в бабки и городки, а я в крокет. Гулять я ходил с мамой и братом Шуриком. Мама боялась заблудиться, и поэтому мы не удалялись дальше опушки леса. Купаться, просто окунуться, войти в воду, мама не позволяла, говоря, что вода холодная, вот когда она потеплеет, можно будет, но вода не становилась теплее.
Однажды, в субботу, папа привез студента Геннадия Семеновича. Он познакомил его со всеми жильцами нашего дома. Они называли себя по имени-отчеству. Когда очередь дошла до меня, я, невольно подражая другим, назвал себя Сергеем Адамычем.
Все смеялись, а студент сказал:
— Честное слово, ничего смешного. Мы и не заметим, как он станет Сергеем Адамовичем, а все мы будем старичками.
Пана грустно погладил картинные усики и сказал:
— Моменто мори.
Конечно, я не понял, что это значит.
Мне очень хотелось поговорить со студентом, и я спросил:
— Простите, Геннадий Семенович, что это за молоточки у вас на тужурке?
— Это эмблема, знак того, что я будущий путеец, человек, который строит железные дороги, для нас это самое главное.
— Я думаю, нам нужнее шоссе, — сказал как всегда непререкаемым тоном папа.
Они начали спорить о вещах, незнакомых мне, но я не хотел уходить с крылечка.
Пошел дождь. Медленно падали круглые тяжелые, как ртуть, капли.
— Изабелла, — сказала Людвига Францевна, — девочка, ты видишь, идет дождь.
— Дождик, дождик, перестань, — весело пропела Изабелла Иоанновна.
— Летний дождь полезен для человеческого роста, — серьезно сказал студент и подмигнул мне.
Старая полька, не обратив на него внимания, будто он был неодушевленным предметом, что-то сказала по-польски Изабелле Иоанновне и увела ее. За ними ушла и мама.
Дождь все припускал. Мелкой и частой дробью он бил по крыше. Папа и студент стояли на крылечке под навесом, забыв, что рядом с ними я.
Сначала папа сердился на погоду, которая всю неделю пышет жаром, а к субботе разражается дождем. Потом он как-то неожиданно спросил студента: